
Только мы пришли домой и сели за стол, как в дверь постучали. Два дяденьки в серых плащах долго разговаривали с мамой на кухне. А мои родственники уже не целовались, а все плакали и ничего не ели, хотя на столе было полно еды. Я уплетал салат с картошкой и колбасой и нахваливал "пайку". Потом дядьки в плащах ушли и мама стала что-то говорить родичам на странном языке. Я ничего не понимал, хотя неплохо умел ботать по фене. Потом мама сказала торжественно: "Завтра едем в Москву". Я был уверен, что она пошутила, и не предал ее словам никакого значения, но уже утром прыгал на мягких бархатных диванах вагона первого класса. Поезд мчался в Столицу Нашей Родины.
Вагон был очень красивый, как дворец на колесах, но совершенно пустой, только мы и те два дяденьки. Там я первый раз в жизни попробовал апельсин. Я и не подозревал, что на свете существуют такие вкусные вещи. Проводник приносил чай и конфеты. Я чай не пил – в зоне начифирился, а конфеты я ел с удовольствием. Проводник все улыбался и спрашивал, как я себя чувствую.
Странный человек.
Как может себя чувствовать мальчик, который скоро увидит Кремль и Красную площадь. Я был на седьмом небе. Мое маленькое сердечко переполняла любовь к нашей великой Родине.
Нас поселили в огромной светлой квартире. И хотя военный по ошибке запер дверь снаружи, и мы не могли пойти в город, я был беспредельно счастлив: из окна был виден Кремль и в вазе лежала целая гора апельсинов. Потом военный привез нам вкусную еду. Мы наелись и долго сидели у окна: кушали апельсины и смотрели на кремлевскую звезду. Она светилась ярче всех звезд на свете.
Мы заснули поздно на диване у окна, крепко обнявшись, как на нарах. А ночью нас разбудили военные. Со сна мне почудилось, что мы еще на зоне, я подумал, что снова будет обыск. "Обижаешь, начальник", – сказал я, натягивая сапоги. Но дядька в шляпе потрепал меня по голове и улыбнулся, говорит, в Мавзолей пойдем. Я был уверен, что он врет: ночью, в Мавзолей? Горбатого, думаю, лепишь, дядя, кому пули льешь?
Сначала мы ехали на машине, потом шли по какому-то подземному коридору. Мы вышли в Мавзолей через тайную дверь.
Перед нами, как живые, лежали вожди.
Я не верил своим глазам.
Сперва я подошел к Ленину, но дядя в шляпе взял меня за плечи и подвел ко второму стеклянному гробу. "Концентрируйся на этом товарище", – сказал он строго.
Я не знал, как это – концентрироваться. Я смотрел на Иосифа Виссарионовича, на его взрытое оспой лицо, колючие усы, рыжие волосы.
Он был похож на нашего начальника лагеря, и мне почему-то стало страшно, хотя покойников я видел и раньше. Но я не подал вида, что боюсь, а только отвел глаза и стал незаметно смотреть на Ильича. Ленин был как на картинке в букваре: добрый-добрый, только очень маленький. Совсем.
Я смотрел на него искоса, чтобы они не увидели, и вдруг у Ленина задергалась бровь. Я думал, мне показалось, но это сразу заметил дядька в шляпе. Он заорал как резаный: "Прекратить немедленно!" Военные бросились ко мне, но мама их опередила, она обняла меня и отвела в сторону.
Я не понимал, что произошло.
Тот дядька кричал на военных и топал ногами. Правда, я слышал только обрывки фраз: "...только не этого козла", "...уберите жиденка к чертовой матери". Потом военные везли нас на вокзал.
Они были очень сердиты.
Назад мы ехали уже в общем вагоне. Там было весело как в бараке. Дядьки играли в карты, а один инвалид рассказывал смешные анекдоты. По дороге я все допытывался у мамы про какого козла говорил тот дядька в шляпе и что такое "жиденек". Первое мама сама не поняла, а вот второе объяснила. Тут я впервые почувствовал, что я не такой как все.
Я молча сидел всю дорогу, смотрел в окно и ни с кем не разговаривал.
***
Когда мы из Москвы вернулись, нас уже никто не встречал, мама не успела отправить телеграмму. С вокзала мы шли пешком. Я все думал про себя: "Горе-путешественник, в Москве был, а Красную площадь не видел, стыд и позор".
Когда мы домой зашли, Аня даже сковородку уронила, нас так скоро не ждали. Дядя Абраша схватил меня на руки и стал бросать под потолок, а все тетки и бабушка прыгали как зэки, когда им хлеб бросали через забор. Я не сопротивлялся, не хотел их обижать. Потом мы кушали, но они мне все время в рот смотрели, даже неудобно как-то.
После обеда я сел на диван с ногами и стал им про зону рассказывать. Наколкой своей похвастался – факел за колючей проволокой. Но они опять начали плакать, то целоваться, то плакать, совершенно ненормальные. "Тут радоваться надо, – говорю, – я теперь вор в законе, меня все уважают. Если вас кто тронет, только скажите, Колька Филин всем пасть порвет. Со мной не пропадете, век свободы не видать". Спел им пару хороших песен: "Журавли", "Здравствуй, мать". Им очень понравилось. Потом чай пили, спать пошли поздно. Я еще долго лежал с закрытыми глазами, вспоминал зону, наших ребят и Москву вспомнил, звезду кремлевскую, из окна видную.
А ночью мне приснился сон. Как будто захожу я в барак: темно, печка не горит, никто не отзывается, снег на полу. Присмотрелся, все зэки на нарах лежат. Подхожу ближе, а они мертвые, инеем покрыты. Нехорошо мне стало. Вышел на двор, а там бескрайняя снежная равнина, и на снегу везде пятна черной крови. Тут собаки залаяли. Я побежал, но ноги не слушаются, как будто налиты свинцом, еле отрываю от земли. Вижу, начальник с собаками показались, смотрю, а это не начальник вовсе, а товарищ Сталин зубами щелкает, рычит как зверь. Вот тоща мне по-настоящему стало страшно. Хочу кричать, но в горле пересохло, не могу звука издать. И вдруг, как будто какая-то пружинка распрямилась у меня в животе. Я подпрыгнул в воздухе и полетел легко-легко, как птица. Страха как не бывало. А в душе поднялась такая радость, что даже слезы потекли, так стало хорошо.
Проснулся. Солнышко светит, я один в комнате. На кухне родичи вполголоса разговаривают, едой вкусно пахнет. Смотрю, у кровати стоит гармошка, как настоящая, только поменьше. Я взял ее, тихонько надел на плечо и как развернул, ударил по клавишам и запел: "Гоп со смыком – это буду я". Родичи прибежали, смеются, радуются, как будто письмо с воли получили. "То-то, – говорю, – это лучше, чем слезы лить. Будем новую жизнь начинать".
Так мы и зажили: дружно и весело всем на зависть.
***
В 1957 году я пошел в первый класс, но слухи обо мне уже распространились по всей России.
Во дворе больные разбили лагерь. Со всех концов страны приезжали.
Соседи были не очень довольны, комнаты сдавали по десятке в день за койку. А у кого денег не было, во дворе штабелями спали. Я в день по 200 человек ставил на ноги, больше не мог. Уроки не успевал делать, даже к директору вызывали.
Он говорит: "На второй год оставлю. Ты совсем разленился, Борис".
А я ему: "Подлянку шьешь, начальник, обижаешь Целителя. Смотри, допрыгаешься".
Никак не мог от тюремного жаргона отвыкнуть.
Родичи очень переживали.
Мы с дядей Абрашей как-то пошли в баню попариться, а один мужик командировочный, наш веник взял. Вижу, нет веника. Захожу в парилку: "А ну, – говорю, – козлы, кто веник тиснул, колитесь падлы чья работа, пришью пидора". Мужики так и присели. Абраша очень извинялся. Я не знал, что он тому дядьке разрешил нашим веником попользоваться.
У меня с мамой тогда произошел очень серьезный разговор. "Прекрати, – говорит, – тюремные замашки. Я не посмотрю, что ты вор в законе. Еще повторится, будешь строго наказан, посажу в карцер". Карцером у нас был туалет. Мама там тушила свет и снаружи закрывала дверь на крючок. Я сидел пару раз. Первый, когда мы с Валькой Даниленко разбили бабушкину настольную лампу, а второй, когда мы с ней без спроса решили пожениться и ушли в Москву. Я ей хотел показать кремлевскую звезду. Железнодорожники нас поймали уже в Новобелице. Мы шли по рельсам, пели песни, я на гармошке играл. Нас чуть поездом не задавило. Я тогда в карцере три часа просидел, это было неправильно.
Больные ждут во дворе, а мама меня в карцере гноит. Но Вальке досталось еще хуже: ее батька был ментом. Он ее офицерским ремнем высек, сука позорная, только слабых может обижать. Я хотел тогда Филину письмо накатать, но Валька отговорила – пусть живет. Мол, какой-никакой, а отец все же.
А через год все закончилось. Трое прокаженных убежали из сибирского лепрозория и ко мне лечиться пришли. Городские власти очень перепугались. Всех больных разогнали. Санэпидемстанция весь двор хлоркой залила, боялись распространения заразы.
Наряд милиции полгода дежурил у дома, пока все не стихло. Они пустили слух, что мы с мамой уехали на целину. Тогда паломничество началось: все больные, да дураки поперлись туда сажать кукурузу.
Но мне тогда стало посвободней, начал хорошо учиться, второй класс без троек закончил и мало-помалу стал отвыкать от блатного жаргона.
***
Вчера исполнилось ровно 30 лет, как я дал подписку о неразглашении. Теперь могу все рассказать подробно.
Пока Хрущев был в силе, меня ни разу в Москву не вызывали, у них был какой-то свой кремлевский экстрасенс. Обходились без меня. Да и не любили Хрущева в Политбюро. Он был у них поводом для насмешек. За глаза его называли не иначе как "сраный кукурузник". Зато Брежнева любили все. Он был свой в доску, первый официально разрешил воровать. "Тащите, – говорил он, – все что можете. Жизнь короткая". К нему за это и в народе хорошо относились. Он всем медали давал и ордена.
Но к несчастью, он очень обжирался, черную икру страшно любил. За один присест съедал полбочонка, здесь никакие сосуды не выдержат.