Запоздало испугался: "А если б я не вмешался, не прогнал Щекиладко?!" Он представил пушистенького коротыша, терзающего себя и бумагу в поисках рифмы, и чуть не рассмеялся в самый неподходящий момент, но тут же сообразил, что если - Муза, то никаких терзаний быть не должно: будет только стремительное скольжение божественного стиха на бумагу, а муки - это для НЕосененных ее легкими крыла-ми. Во г. повезло! И, еще не разжав объятий, начал прислушиваться к себе, заглушая растекшееся по всему телу счастливое утомление напряженным, почти требовательным ожиданием озарения.
И вот обозначилась первая строка:
Мирты, и яблони, и златоцветы,
Нежные лавры, и розы, и фиалки.
Что-то в этом роде он действительно чувствовал, обнимая Музу. Ерасимов попытался осмыслить эту строку и запомнить, потому что это, конечно, был Лишь отрывок, вернее, обрывок стиха. "Ивик", - воз-Никло имя из той же "Античной лирики", а потом - еЩс отрывок:
Венком охвати, Дика моя,
Волны кудрей прекрасных…
Нарви для венка нежной рукой
Свежих укропа веток.
Опять Сафо! Ерасимов досадливо пожал плечами К тому же, в отличие от этой древней поэтессы, Он воспринимал укроп только как непоэтическую при. праву. Остро захотелось есть, и он грубовато спросил Музу, не проголодалась ли. Он был немного раздражен, потому что вместо поэтического вдохновения Муза наслала на него пока что лишь голод, а ничего хорошего у него не было в запасе.
Когда он привел Музу на кухню и включил свет гостья вздрогнула так, словно ток в лампочке шел через ее собственное тело, и еле сдержалась, чтобы не нырнуть обратно во мрак прихожей.
- Что будешь? Колбасу жареную или яичницу? - Ерасимов распахнул холодильник и уселся в сторонке, чтобы не мешать ей хозяйничать.
Когда - случалось такое! - в его доме бывали женщины, они конструировали из стандартных яиц и колбасы сложные на вид сочетания, аккуратно накрывали на стол, перемывали весь скудный запас посуды, всевозможными способами готовили кофе, словно надеялись поразить Ерасимова, может быть, привлечь, удержать его… Бог знает, в чем было дело, то ли в их неумении готовить, то ли в однообразности исходного продукта, но Ерасимову и сами эти женщины казались однообразными, как колбаса, яичница и кофе, а коли так, ни одну не пытался он задержать у себя даже на день: какая разница, та или другая?
Муза протянула руку в озаренные маленькой лампочкой недра холодильника и ойкнула. Потом, восторженно что-то вскрикнув, поскребла тонкими пальцами обмерзшую камеру. Разглядывала крошечный комочек снега, что-то шепча изумленно, прижимала к лицу, огорченно качала головой, видя, как быстро он тает… Длилось все это до тех пор, пока Ерасимов не потерял терпение, не достал сам сверток с колбасой и несколько яиц, заботливо прихлопнув дверцу:
- Тепла напустишь, испортишь холодильник.
Поняла Муза или нет, но глянула робко, извиняясь. Потом долго и опасливо рассматривала кусок "ветчины к завтраку", весь в толстых вкраплениях сала. Яйцам вроде бы даже обрадовалась, зачарованно уставилась на расплывшиеся розовые штампики на белых боках, словно раздумывая: какая же птица такое снесла?
Кончилось тем, что Ерасимов яичницу приготовил сам, сам на стол подал - сам и съел все, потому что Муза только беспомощно расширила глаза, прожевав кусочек поджаренной колбасы. Ужинал Ерасимов долго и сердито, а она терпеливо сидела на тонконогом табурете и смотрела на сковородку, газовую плиту, полку с посудой…
Доев, Ерасимов демонстративно выждал: может, хоть со стола догадается убрать? - но Муза не догадалась. Тогда он обиженно начал сам мыть тарелки, а она, видно, обрадовавшись, что не надо больше сидеть на неудобной скамеечке, подхватилась так стремительно, что крылья хлестнули по стене - с полки посыпались, перегрохатывая друг друга, кастрюли!..
Муза сжалась в комочек между столом и газовой плитой, спрятав голову под крыло, и вот тогда Ерасимов, ругаясь и пытаясь остановить кострюльный полет, между делом и выдернул из ее крыла одно перышко: мягкое, легкое, но с твердым, острым наконечником, - так ловко выдернул, что Муза, объятая испугом, ничего не заметила.
Теперь Ерасимов думал только об одном: как можно скорее опробовать перо. Перо Музы! Должно, теперь-то должно получиться! Долго он ждал своего часа. А ведь еще совсем недавно, лишь года три назад, узнав, что он - "рабочий поэт", редакторы охотно брали его стихи, даже хвалили. Хорошо, теперь он не работает на заводе, зато стал больше читать, в стихи его проникли новые настроения и чувства, порою Ерасимов сам удивлялся: неужели это он выразился так умно? Как только додумался?! Однако, кроме него, никого это не восхищало, недаром же на сегодняшнем обсуждении главный редактор литературно-художественного журнала, похожий на шестидесятилетнего Атоса, поглаживая седые Усы и сочувственно кивая, так долго убеждал Ерасимова, что стихи его - все-таки "еще не то" и в каждом литературном произведении надо не только рассказать о чем-то, но и сказать что-то…
Интересное дело! Жизненного опыта у него хватает. Правда, с завода ушел, зато сколько написано с тех пор! И что же? Раньше злые языки называли его стихи рифмованным крекингом, а теперь… Ну ничего. Теперь у него перо Музы! Попробовать. Сейчас. Немедленно! А Музу пока чем-нибудь занять.
- Почитаешь?
Она ласково и насмешливо провела пальцем по корешкам книг:
- Я не умею.
- Читать не умеешь?!
- Для чего мне это?
И впрямь… К тому же, стихи, скажем, Сафо вряд ли издавались книжками. Какие-нибудь папирусы… Или глиняные таблички. Или что?
Это ладно, это со временем выяснится. А сейчас надо не только отвлечь, но и привлечь Музу. Привязать! Однако не узду же на нее набрасывать. А чем еще можно привязать женщину, как не домашними заботами? Ну, не вышло с едой - ладно, многие женщины не любят готовить. Придется упирать не только на свою мужскую силу, но и на слабость.
Ерасимов взял се под руку и чуть не задохнулся от самодовольства, ощутив, с какой преданностью Муза тотчас прильнула к нему. Захотелось обнять ее снова, поцеловать, но куда сильнее было другое желание- перышко кололось в кармане, словно просило заделья, поэтому Ерасимов пересилил нежность и только сжал локоток Музы, увлекая ее в ванную.
Как и следовало ожидать, она пришла в восторг от голубого кафеля, ворчливой струи воды, горячего и холодного кранов, мгновенной вскипающей белой пены стирального порошка… "Женщина есть женщина", - с ле1ким пренебрежением подумал Ерасимов!.
Он сунул в мыльный раствор несколько своих рубашек, которые уж отчаялись дождаться такого счастья, стыдливо, с преувеличенной беспомощностью бормотнул при этом: "Знаешь, у мужиков руки как крюки!" - потом, снисходя к неопытности Музы, показал ей несколько простейших па стирки и быстрехонько смылся, оставив Музу, которая с любопытством разглядывала то пушистую пену, то голых и полуголых импортных девиц на стенках ванной.
Черт! Конечно, спешка была тому виной, что ничего не получалось… Ведь надо было успеть испробовать перо, пока Муза возится с бельем. Чернила, хорошо, нашлись, и бумага была что надо: финская, белизны более чем, снежной, почти потусторонней. И сколько образов, сколько мыслей наперебой неслось в голове!..
"Кружусь на мыслях, как на карусели…" - торопливо поскрипывая перышком, начертал Ерасимов и запнулся. Графоманская строка, а потом, ведь карусельные скачки заранее беспроигрышно-безвыигрышны, а его мысли отнюдь не соблюдали дистанцию. рот сейчас почему-то впереди воспоминание о том, как небо, словно некий голубой чай, забелилось молочным разливом облачной дымки.
"В чашу неба попало облаков молоко", - начал было царапать Ерасимов, но чернила засохли. Пока он макал перо, мысли опять смешались. Это было похоже на знакомое и мучительное: счастливые, полнозвучные строки снились по ночам - а утром ни одной не вспомнить!
Ерасимов зло рванул пером бумагу, скомкал лист, отбросил, с тоской подумав почему-то об истертой тысячами ладоней, теплой от их прикосновения вертушке на проходной бывшего своего завода, но ни звука, ни слова, ни образа на эту тему у него уже не могло, возникнуть. Откуда-то явилось и точно так же внезапно исчезло воспоминание о давнем рассказе матери об ее отце, которого в тридцать втором году - он был секретарем сельсовета - озлобленные, оголодавшие крестьяне сожгли в стогу сена. С невероятным этим воспоминанием, черной графической чертой перечеркнувшей акварельную круговерть других мыслей и образов, кончились его творческие муки, а на листке сами собой записались слова:
Есть невозможные вещи,
О них никогда и не думай.
То, чего сделать нельзя,
Сделать не сможешь вовек.
И с лихим росчерком Ерасимов расписался: "Феогнид".
Ерасимов тупо смотрел на листок финской бумаги, исчерченный незнакомыми буквами, ког-Да его легко тронули за плечо.
Ох! Мыльная пена капает с рук, и Муза как-то очень по-бабьи обтирает мокрые ладони краем прозрачной туники, будто фартуком. Ерасимов и забыл о ней!
- Слушай, тебя что - законтачило на этих древних? - воскликнул он, маскируя раздражением, сознание собственного бессилия. - Муза тоже мне!
Она смотрела не на него, а на свое перышко, испачканное фиолетовыми чернилами. Ерасимов быстро убрал руки за спину. Стыдно стало до легкой тошноты, но он бубнил обвиняюще:
- Не завидую тем, кого ты раньше посещала. Долдонишь одно и то же!
Глаза ее были по-прежнему нежны, и говорила она ласково, как с ребенком. Ерасимов вдруг заметил, что с величавого гекзаметра она незаметно перешла на язык обыденной прозы.
- Но ведь всех людей заботит, печалит, тревожит и радует одно и то же. Любовь, добро и зло. Все стихи об этом. Всегда.