поднимается выше и выше - к сердцу, к легким, к гортани.) Раза два в месяц он получал
почту, приносил ее трактирщик - длинный, худой мужчина лет сорока, с висячими усами и
хитрыми глазами.
При его появлении больной оживлялся. В этом человеке все было хитрым,
плутоватым и вместе с тем простым. О болезни они не говорили. Трактирщик приходил и
сразу кидал на стол кожаную сумку. "Ух! Еле довез! - говорил он. - Все плечо оттянула!"
Он вынимал письма и взвешивал их на ладони. "Вон сколько! Только что я зашел к ним -
ну! Как они все закричат, как на меня налетят! Как здоровье? Как настроение? Как что?
Один кричит: "Подождите минутку, я черкну пару слов!" - И другой кричит: "Минуту!"
"Пишите, пишите, - говорю, делать ему все равно нечего, он вам сразу всем ответит."
И они оба смеялись.
Все к его болезни относились серьезно, с боязливым почтением, только этот кабатчик
плевал на нее. Он говорил: "Э, мистер Виллиам, да что вы их слушаете? От этих микстур
да банок и бык ноги протянет. А я такую микстуру привез из города, что от нее покойник
запляшет. Вот зашли бы ко мне".
И то, что трактирщик откровенно презирал его болезнь, было тоже очень хорошо.
Письма большей частью приходили деловые: его о чем-то спрашивали и о чем-то
советовались. Очень много было вопросов насчет репертуара, новых актеров и паев. Под
конец сообщали о смертях и родах и приглашали к себе.
- Опять приглашают? - спрашивал трактирщик.
- Опять, - махал рукой больной и смеялся.
- Ну и надо поехать, - суровел трактирщик, - а то что так лежать? Так, верно,
долежишься до смерти. Встали, зашли бы ко мне, я бы вам полную кружку этой мальвазии
нацедил, и вы бы хватили и поехали за милую душу. Нет, правда, а?
И Шекспир обещал.
Потом трактирщик уходил, и Шекспир начинал заниматься письмами уже как следует
- снова читал их, делал пометки и клал в ящик тумбочки. Надо всем этим надлежало
хорошенько подумать.
Итак, днем ему было еще чем заняться. Ночь же казалась огромной и
всепоглощающей топью. Вдруг наступала тишина. Свечи уносили, оставляли одну. Окна
закрывали ставнями. Засыпал он с закатом, а просыпался часа в три - тяжелый, набрякший
и все равно сонный. Но заснуть снова уже не мог, а просто сидел и слушал. Дом был
теперь полон тонких, осторожных звуков. Стрекотал сверчок, тикали, хитрые часы из
Нюрнберга, рассыхались и стреляли доски. Каждый час часы звонили и из отлетающей
дверцы выходил толстый, румяный, смеющийся монах: "Dixi, Die, Dixi, Die", -
выговаривали часы. "Я высказался, Дик; я все тебе сказал, Дик". Догорала свеча, над
городом стоял не прекращающийся ни на минуту собачий лай, перекликались все дворцы
города, и он представлял, как тоскливо псам ночью. Ведь только они и не спят сейчас.
Иногда приходил доктор (это происходило после припадков). Он слышал, как Холл
входил, раздевался, переговаривался со служанкой, как скрипела лестница - доктор все
инфузии хранил на первом этаже в особом шкафу и наконец входила Мария, строгая,
молчаливая, со свечой в руках, ставила свечу на тумбочку возле его постели и сразу же
выходила. Доктор появлялся минут через десять. Перед этим еще было слышно, как
стекает вода и звенит тазик (доктор боялся заразы, называл ее по-латыни "контагий" и был
мелочно аккуратен). Холл входил и брал больного за пульс.
- Ну, как у нас дела, - спрашивал он, - кашель не мучает?
Шекспир, улыбаясь, смотрел на него. "Какой смысл ему меня лечить?" - думал он. И
именно потому, что не понимал, какой же именно, при появлении доктора, как бы ему ни
было худо. назло всем. подтягивался, прибадривался и встречал доктора не лежа, а сидя.
- Да все так же, - отвечал он.
- Так же, значит, плохо? - нарочно недоумевал доктор.
- Да нет, все хорошо, спасибо вам за заботы.
- За спасибо благодарю, - улыбался доктор, - а вот насчет хорошо - это мы сейчас
посмотрим. Вы опять кашляли и вас тошнило? - И он прикладывал холодную и еще
влажную ладонь ко лбу больного. - Так как, тошнило вас или нет?
- Нет, не тошнило, просто голова закружилась, резко повернулся, и вот…
- А вот не надо ничего делать резкого - ни по отношению к близким, ни по отношению
к самому себе, - говорил доктор. - Ладно. Завтра мы сварим вам великолепный элексир!
Прямо-таки бальзам молодости. Вы себя почувствуете воскресшим, ну а теперь сидите
так, не двигайтесь, я хочу послушать сердце. - Он долго и придирчиво слушал. - Да, с
таким сердцем еще жить можно. - Он присаживался на край постели. - Давайте пульс!
Помолчите немного! Хорошо! - он отпускал руку. - А тошнит вас потому, что вы сами себя
не жалеете и не лежите. Ну к чему вы столько читаете, обдумываете что-то, диктуете
всякие письма? Очень это вам сейчас нужно? Вы больной, ну и ведите себя как больной.
Вот Мария говорит, что вы опять зачем-то звали этого сорванца Вилли и что-то ему там
диктовали? Слушайте, да отлично они обойдутся и без вас! Даже обидно - не умели вас
щадить, когда вы были здоровы, а теперь… Эх, мистер Виллиам, мистер Виллиам! Вы ведь
сами все понимаете.
Иногда, когда доктор ему надоедал, он нарочно спрашивал:
- Когда я умру, Джон?
Тот сразу же вставал.
- Врачу не задают такие вопросы, - отвечал Холл строго, - врач приходит затем, чтобы
ставить на ноги, а не зарывать в могилу. Ну, спите спокойно! - и уходил на цыпочках.
Один раз, когда днем ему было очень плохо и сильно рвало, доктор сказал и немного
больше:
- Ничего страшного не произошло. Как вы знаете и без меня, наше тело содержит
четыре жидкости: слизь, кровь и два вида желчи - желтую и черную. Когда все это
смешано правильно, человек здоров, если пропорции нарушены, человек болеет. "Какое
беспокойство и жар овладевают нами, когда разливается желтая желчь", - говорит
Гиппократ и предписывает: "Освободи больного от ее избытка, и ты избавишь его от боли
и жара". Вот это я и делаю, но сейчас в вашем организме берут верх сильные
заржавленные кислоты. От этого боль и кашель. Я стараюсь всю эту дрянь выбросить, вот
поэтому и даю вам такое сильное рвотное.
- Которое я и пью аккуратно, - усмехнулся Шекспир.
- Которое вы пьете, когда вам об этом напоминают по нескольку раз. Это, конечно, должно помочь, ибо все, что я делаю, засвидетельствовано и проверено опытом двух
тысячелетий, так что положимся на Бога и Гиппократа.
И однажды Шекспир попросил его:
- Дайте мне почитать этого самого Гиппократа.
Доктор нахмурился и резко ответил:
- Да вы же не читаете по-гречески!
И ушел очень-очень быстро… Гиппократа привез из Лондона кто-то из актеров. Это
был тяжелый том в желтом переплете. Он вышел лет двадцать назад во Франкфурте, и
Ричард Бербедж купил его у какого-то прогоревшего врача, который распродавался и
уезжал. Очень тяжело было прятать утром этакую громадину под мартац и к ночи
вытаскивать снова.
Вот и прибавилось у него еще одно ночное занятие. Доктор, конечно, схитрил,
сославшись на греческий, Гиппократа можно было прочесть и по-латыни. Франкфуртское
издание, выпущенное в конце прошлого века, было именно таким, но и латынь-то он
позабыл основательно. К счастью, тот бедняга, которому под конец своей неудавшейся
карьеры пришлось расстаться с Гиппократом, основательно проштудировал эту громадину.
На полях стояли восклицательные и вопросительные знаки, обозначения "Sic NB", некоторые места были даже отчеркнуты, содержание их пересказано по-английски. Кое к
чему были сделаны подзаголовки: "Это о симптомах", "Здесь о медикаментах", а во
многих местах просто стояло: "Mors" - смерть! Если бы не оно, Шекспир никогда бы не
набрел на место, как будто специально написанное для него. Канцелярским почерком -
безличным, четким и торжественным - владелец книги надписал: "Тут говорится о том, что при лекарствах, изводящих слизь, прежде всего больного рвет слизью, затем желтой
желчью, затем черной, а перед смертью чистой кровью. В этот момент, - говорит
Гиппократ, - больные умирают. N В: неоднократно наблюдал это сам в госпиталях и
лазаретах".
Шекспир положил книгу прямо на тумбочку и задумался. Да, видимо, пора! Пора
перестать валять дурака, обманываться бабьими сказками, верить в инфузии и примочки.
Он всегда говорил: "Человек должен так же просто умирать, как и рождаться". Надо, в
конце концов, позвать Грина и составить завещание как следует. Все его ближние хотят
этого и все боятся. И он боится тоже. Не самого завещания, конечно, а всего связанного с
ним. Мерзости окончательного подведения итогов, когда все, что он так хорошо умел
прятать, - любовь, равнодушие, неприязнь, зло, дружбу, благодарность, - вдруг перестанет
быть просто его чувствами, а превратится в волю, поступок, в купчие крепости, расписки, земли и деньги. Что за вой поднимется тогда над его гробом!
И все-таки пора, пора! Ведь сегодня утром его тошнило чистой кровью.
- Mors! - сказал он громко. - Mors! - и прислушался к слову.
Было очень тихо. За стеной тикали часы, от единственной свечи на всем лежал
желтый, угарный свет.