Джон Холл из Стратфорда, если разрешите представиться! - закричал он. - Что ж, дорогой
племянничек, вот говорят, что вы частенько бываете в наших местах, каждый год гостите у
сестры - привет ей, кстати сказать, привет и лучшие пожелания! и никогда вам не
захотелось навестить своего дядю? Пожить у него хоть недельку, а? Может быть, я, конечно, как врач и немного стою перед вашими светилами, но…
Холл как врач стоил очень много и хорошо знал это. Его имя было известно даже в
Кембридже и Оксфорде, За это его люто ненавидели здесь все местные лекари и аптекарь, лекарствами которого он не пользовался (кажется, они не сговорились о барышах).
Саймонс посмотрел на дядю (хотя какой, по совести, дядя? Троюродный брат его матери!).
Лицо у доктора было такое же худощавое, солдатское и сильное, как и он сам, он говорил
и улыбался, а светлые глаза не улыбались - они были пристальны и неподвижны. В это
время появился поваренок с подносом, и Волк, прерывая излияния, сел за стол и изрек:
- Ну, со свиданьем.
И все тоже сели за стол.
После третьего бокала Волк вдруг негромко заговорил о новых порядках в
оксфордских колледжах. Доктор молчал. Волк пожаловался на какой-то скандал у него в
"Короне". Участвовали юристы и богословы. Доктор сказал, что студенты всегда буянят.
Когда им и не побуянить, если не в молодости. Волк ответил: так-то это так, но вот у него
был уже с лордом-канцлером один очень неприятный разговор, и тот повышал голос и под
конец повернулся спиной. Доктор ответил, что вот уж точно нехорошо, лорд не гот
человек, с которым можно пошутить. Волк кивнул головой и сказал, что вот теперь он и не
знает, чем все это кончится. Доктор сначала только молча и досадливо махнул рукой ("А, сойдет!"), но потом вдруг поставил свой бокал на стол и сказал, что молодежь сейчас
совсем не умеет веселиться. Раньше вот и веселья было больше, и учились лучше.
Поэтому и врачи старые ценятся выше новых, хотя эти новые и напичканы всякими
премудростями века. Тут Волк возгласил: "Я поднимаю бокал за старика Гиппократа". Все
чокнулись и выпили. Снова поговорили об университете, и доктор сказал о том, что для
новых бакалавров, лиценциатов и магистров медицина сделалась ремеслом и в этом ее
гибель. Она не ремесло, а искусство, муза - поэтому овладеть ею может только избранный.
Больной должен чувствовать врача и верить ему. И врач тоже должен чувствовать больного
- вот так! - и доктор вознес над канделябрами сильную белую руку с тонкими, гибкими
пальцами. И еще, сказал доктор Холл, врач должен быть человеком ровным и
успокоенным. Никаких девок и никаких привязанностей вне семьи!
- У вас есть невеста? - спросил он вдруг Гроу строго. - Зря! Мы вас обязательно
женим. Вот приедете ко мне… Я слышал, что у вас с сестрой тут какие-то нелады? Ладно.
Поживите-ка у меня недельку, и все наладится.
Затем, непонятно как, разговор перекинулся на театр, и тут доктор Холл вдруг по-
настоящему разволновался и разгорячился. Он повернулся к Волку и сказал:
- А я всегда говорил: театры надо закрыть! Почему, когда в городе чума, то прежде
всего разгоняют актеров? Почему тогда окуривают можжевельником и посыпают известью
даже то место, где стояли их грязные балаганы? Потому, что нет у черной смерти слуг
вернее и проворнее этой сволочи! Ну а старого актера вы когда-нибудь встречали? Никто
из них не доживает до шестидесяти! Вот хотя бы взять семью моей жены. У нее и дядя и
отец актеры. Так вот, дядя умер, когда ему не было еще тридцати, а отец… - Он махнул
рукой и потянулся через стол.
- Что отец? - спросил Волк.
Холл, не отвечая, хмуро взял бутылку, посмотрел ее на свет, поболтал - она была
пуста, - снова поставил и хлопнул в ладоши. Поваренок появился мгновенно. В руках у
него был поднос. Он аккуратно поставил его на стол, снял бутылку и, откупорив между
коленями, сколупнул с горлышка глину. Доктор Холл, не ожидая других, хмуро протянул
руку с бокалом. Насупившись, он смотрел, как стекает в синее узорчатое стекло черная и
тягучая, как деготь, густота.
- Хватит! - стукнул он бокалом о стол и снова повернулся к Волку. - Я же говорил, ему
надо лежать и ни о чем не думать. А главное - гнать в шею всех этих приятелей. А он пьет
с ними. (Волк что-то хмыкнул или возразил.) Да нет, пьет, пьет! А совести у этих людей
нет. Когда он уже не может лежать на боку, они ему подкладывают подушки под спину. Ну
конечно, они здоровые, как кони, у них и легкие, как мехи, им бы колесо крутить, а не…
Ничего, ничего, поорут на сцене лет пять-шесть - тоже станут такими же! А ведь вот, когда
я им говорю, что это лежит их собственная смерть и глядит на них чуть не из могилы, -
они не верят и смеются! И вот клянусь, он сжал кулак, - женою и детьми клянусь: буду
последним подлецом, если ко мне сунется хоть один из них. Говорят: "Мы его любим, он
наша гордость". Любят они его! Как же! Пить они с ним любят - вот это верно. Ну и
советы его им, конечно, нужны! А по-моему так: рассчитался человек, ушел к своей семье
- так оставь его в покое! Оставь ты его, ради Господа! Дай ему хоть последние дни
побывать со своими. Так ведь нет! Без его советов они, видишь, никуда.
- Да, - согласился Волк, - мистер Виллиам знает сцену, это так! И зрителей он тоже
чувствует вот как вы больного, пятью пальцами! Это тоже так.
- Ну и вот, - кивнул головой доктор, - говоришь с ними: "Тише, господа, поаккуратнее, никаких волнующих разговоров и, главное, ненадолго! Вот в столовой накрыт стол,
милости просим туда". Ну, входят, действительно, на цыпочках, он увидал их: "А!
Друзья…" - и пошло! Через пять минут весь дом вверх ногами. Гогочут, жрут, ржут, пьют!
Одной мало - за другой побежали на конюшню! Фляги у них в сумках. Хором песню
затянут. Так до ночи. Утром встанут - то же самое. Потом еще вечером. Еле-еле их
выпроводишь. Уедут. Он доволен. Лежит, улыбается. "Нет, мы еще поживем. Это я так, распустился немного". Наденет сорочку с кружевами, побреется, возьмет своего Плутарха
- листает, думает, внучку позовет, иногда даже с женой о хозяйстве поговорит. А ночью -
припадок! Бегут за священником! Вытаскивают завещание! Где нотариус? Бегите за
нотариусом! Ну и конечно…
Доктор с маху выпил и снова налил себе доверху бокал.
- Что конечно? - спросил Волк. Пока доктор говорил, он не спускал с него глаз.
- Конечно, уже не встанет, - сердито отрезал доктор и вдруг ударил себя костяшкой в
грудь. - А что я могу с ним сделать? - спросил он с тихой яростью. - Ну что, что, что? У
него уже нет ни сердца, ни легких, он тридцать лет рвал их на потеху всякой сволочи.
Теперь у него разлилась желтая жгучая желчь, и легкие каждый день теряют влагу. Когда
испарятся последние капли, жар поднимется до грудобрюшной перегородки и сварит его
целиком. Так учит великий Гиппократ, - так что же я могу против него сделать? Что? Что?
Что?
И вдруг по щекам его поползли слезы, настоящие слезы злобного, сухого человека.
Волк осторожно поднялся и вышел. Джен осталась сидеть. Она глядела на доктора
широко открытыми глазами, и взгляд ее теперь был очень прост и ясен.
- Ничего, - сказал ей доктор Холл безнадежно, - ровно ничего не могу я сделать. -
Кивнул Саймонсу на бутылку: - Пейте, молодой человек!
Глава 2
Когда-то и где-то он написал: "Умеренная скорбь право умерших, а чрезмерная скорбь
- враг живых". Он не скорбел - он просто умирал и знал это. И одно утешение у него все-
таки было. Он умирал в хорошем месте - там же, где родился. Как старое дерево, он
чувствовал эту землю всей своей кожей. И были дни, в которые смерть от него как будто
отходила. В эти дни он просыпался вдруг веселый, бодрый, брился, умывался над тазиком, требовал свежую, хрусткую сорочку с обшлагами, смотрелся в зеркало, сидел поверх
одеяла, читал и думал: "А может, и обойдется! Вон сколько раз к отцу вызывали
священника…" И был бодр до вечера. А к вечеру в груди его ссыхался какой-то колючий
комок, и он не мог уж сидеть и полулежал, но все еще старался обмануть себя, сдержаться
и не кашлять. Но кашель все равно уже был в нем, он нарастал, рвал грудь, душил, клокотал, лез вверх по горлу, и через несколько минут уже спешили домашние, несли
полотенца и звали доктора.
Все двигалось неясно, как в угаре или в грани большого хрустального кубка (ему
такой привезли из Вены). Свечи горели радужными мутными пятнами, люди говорили
шепотом, ходили неслышно. Он лежал, вытянувшийся, обессиленный, с начисто
опорожненной грудью. Потом он переставал существовать и приходил в себя от
противного, приторного запаха болезни - это его обкладывали горячими выжатыми
полотенцами. Потом жесткие холодные пальцы доктора уходили ему под ребра, в живот, на сердце снова клали горячую тряпку, а он кричал и хотел ее сбросить. "Потерпите, потерпите, - говорил доктор властно, - сейчас все пройдет". И верно, через несколько
минут он забывался. А утром просыпался умиротворенный, тихий и как будто совсем
бестелесный. И опять лежал и думал: нет, все-таки хорошо, что он здесь, хорошо, что у