Всего за 239.9 руб. Купить полную версию
Вечером они как всегда втроём собрались у камина. За окнами завывала метель, в камине что-то гудело и ухало, а перед огнём каминным было хорошо и уютно. Алексей уже почти вышел из запоя, пил только тосканское маленькими глоточками. Шла неспешная дружеская беседа, наполнявшая душу покоем и счастьем.
– Алексей Кириллович, барин, уж ты, наверное, весь мир посмотрел, да и приключений испытал, не счесть. Так, видать, интересно. Столько стран, обычаев разных повидал. Сделай милость, расскажи хоть немного нам. А то ведь мы из Бредов своих замшелых и не выезжали никуда, разве что в Межеричи.
– Да что там рассказывать. Дело служивое, всяко бывало. И смерть грозила и случаев загадочных бывало, и в рабстве побывал…. Да, уже бросало меня… И на войну, и в страны далёкие… Вот только одного не пойму я Хаим, в разум не возьму. Я служил честию, отечеству своему, государю нашему. Жизнею не раз рисковал, ни любви ни семьи не видел, детишков своих на руках не тютёкал. Сколь крови пролил, сколь греха на душу взял, сколько душ невинных погубил! Всю жизню свою измордовал! А государь наш, как награду мне, и семью мою загубил, и дочь обесчестил, да и супругу мою в гроб вогнал. Хорошо, что Кирилл не знает про то, он в морском походе ныне, с капитаном Берингом в Южных водах поди плавает. Вернётся-ли? А меня супостат наш, государь то есть, как пса со двора выгнал, ни тебе ни спасибо, ни до свидания….
– Оно так может и к лучшему, для тебя, барин. Утомился ты, умаялся душою. Поживёшь покойно, по простому. Глядишь, может и семьей обзаведёшься, поди не старый ещё…
– Да нет, Фимка. Не придётся мне спокойною жизнью жить. Уж слишком я к государевым секретам близко был подпущен. Слишком близко у тайн государственных стоял. Не отпустят меня супостаты, не дадут жизни злодеи. Да и я тоже местию горю. Всё внутри кипит. Пока не расплачусь сполна со злодеями, душа моя не будет покоя знать…
– Эх, барин, барин, Алексей Кириллович! Душу ты свою губишь, она у тебя итак истерзана вся, нельзя местью жить, надо жизнею жить…
– А, по-моему, Алексей Кириллович прав… – вступила в разговор Рахель.
– "Я бы их всех, этих свиней грязных, псов поганых, своими руками бы так и задушила бы, и каждому перед смертию его в глаза бы взглянула…
Глаза её горели, щёки зарумянились, по ним алмазными россыпями катились слёзы, по тонким, чуть вывернутым по-жидовски, ноздрям попадая на уголки губ. Голос стал грубым, хриплым, из уст её стали вылетать еврейские ругательства, грубые, вульгарные, картаво – гортанные, маленькие кулачки сжались до белизны… Алексей смотрел на неё с удивлением и искренним восхищением. Он понял, что она ему очень нравится, так нравится, как ни одна женщина в мире ещё не нравилась. Поймав его взгляд, Рахель осеклась, прервалась на полуслове, в смущении прикрыла лицо платком и выбежала из залы. Хаим и Алексей посидели в молчании. Наконец Алексей налил себе в бокал вина и залпом осушил его.
– Да барин, много горя принесли супостаты в наш дом… Но мы, жиды, барин, к этому привыкшие. Тысячи лет мы живём в изгнании, и тысячи лет испытываем такие несправедливости и притеснения. Когда шла война между Сечью и Речью Посполитой, сколь нашего народу казаки сечевые поистребляли, и в Житомире, и в Дубно, и в Белой Церкви, и в самом Киеве…. Да и поляки в долгу не оставались, резали нас целыми селениями…
– А пошто же вы не сопротивлялись, пошто не создали свои отряды для защиты жён и дочерей ваших?
– Да как бы мы смогли это сделать? Ни воинов, ни казаков среди нас нету. Воинского дела никто не знает. Да и нету у нас в сердцах отваги воинской. Только страх вечный, страх жидовский, парализует наши руки и головы. Каждый прячется в одиночку, думает или отсидеться в погребах либо откупиться. Но не получается, всё забирают и всех убивают…
– Да, такая человеческая природа подлая. Видят слабого и ещё сильнее распаляются в своей жестокости и безнаказанности. Ты подал мне очень дельную мысль. Я потом её тебе обскажу. А щас ужо час поздний, пора уж и ко сну отходить… А ты Рахелечку свою успокой пойди, а то совсем дитя расстроилось…
Не спал Алёха всю ночь, ворочался, крутился, всё думал о Рахельке, этой некогда глазастой и длинноногой девочке. Всё вспоминал ее ярость и гнев, ее полные слёз прекрасные глаза. Понял, что жить уж более без неё не сможет, что перед закатом жизни его, пришла, наконец, и ему награда. Счастие сердечное. Он вспомнил вдруг тех двух молодых цыган, любящих друг друга, коих он за супостатову прихоть в овраге зарезал. Мучительный стыд охватил его. Вспомнил он и Танькиного отца. Ведь и тогда он Любовь убил и потом… Горькие слёзы раскаяния залили его глаза, он завыл, зарычал, завертелся в кровати своей. Встал, налил себе стакан водки, осушил залпом. Он вдруг понял, что должен вымолить у Рахели прощения, за свои преступления супротив Любви. И пока этого не сделает, не успокоится его душа, не будет ему наградою Любовь… С тем и заснул.
Хаим отправился к дочери в её спальню. Застал её безутешно рыдающей на атласных подушках. Она уже не рычала, не билась в истерике, а горько, по бабски плакала. Плечи её тряслись, опускаясь и поднимаясь в такт завываниям. Руками она охватила голову, распустив свои густые волосы по кровати. Хаим присел на краюшек кровати, погладил нё своей мягкой большой рукой по голове и начал тихо выговаривать ей по-еврейски.
– Бедная моя девочка, ну что ты себе надумала. Нельзя тебе его любить. Он хороший человек, добрый и заступник слабых, но он барин и гой к тому же. Будет несчастной твоя жизнь, погубит он тебя, помянешь моё слово…
Она оторвала голову от подушки, взглянула на отца взглядом полным страдания и отчаяния…
– Можно подумать, отец, что сейчас моя жизнь прекрасна и счастлива… Мою жизнь уж погубили и уничтожили. Да, я люблю его! Полюбила сразу, как он только приехал. Я вижу, как он страдает душой своей, как в ней борются и страсти и раскаяние за всё содеянное им. Моё сердце наполняется такой жалостью, такой любовию, какой я и представить не могла бы ранее. Более всего я боюсь, что не смогу дать ему любви настоящей, земной, после всего того, что со мною сотворили эти изверги… Я чувствую, что и он ко мне не равнодушен. А ты видел, как Ионатаньчик приласкался к нему? Да, я хочу быть его рабыней, женой и матерью, сестрой и дочкой…
Она вся разрумянилась, слёзы высохли на щеках, глаза сияли прекрасным непокорным блеском, выражая неукротимую решимость и бесстрашие.
– Если ты не дашь мне благословения – уйду к нему наложницей, подстилкой, жить без него не могу и не хочу. Руки наложу….
– Успокойся, донечка. Да разве ж я против твоей воли пойду? Просто предупредить хочу, что ждёт тебя судьба опасная, а может и страшная. Хотя, что может быть страшнее того, что уже произошло. Если у вас слюбится, то я вам не помеха. Буду всячески способствовать и поддерживать. Ай-ай-ай, что твориться? Мир перевертается, дочь иудейская станет женой донского казака! Ай-ай-ай! Ой ва-авой ли!
В воскресенье, Алексей, Хаим и Рахель отправились в Межеричи, покупать лошадей.
Этот день запомнился им навсегда. Он был солнечным и морозным. Снег скрипел под полозьями и ногами. Дышалось легко и радостно. Рахель разрумянилась, глаза её сияли счастьем. Алёха по-глупому улыбался, впервые в жизни чувствуя себя хозяином, мужем. Было так хорошо, так радостно на душе обоим. Хотя ещё ничего между ними не было сказано, только взгляды и счастливые улыбки. Хаим, глядя на этих влюблённых, только ухмылялся в свою седеющую бороду. Но тревога за дочь, за её будущее не покидала его.
Они прикупили на конской ярмарке лошадей – вороного англичанина, высокого, с мощной грудью и тонкими ногами жеребца трёхлетку, и серую, в яблоках, донскую кобылку, ласковую и доброго нраву. Уж очень она понравилась Рахели да и Рахель ей. Домой ехали радостные, возбуждённые, всё время говорили об удачной покупке, обсуждая достоинства лошадей. Приехали домой почти затемно. С дороги сели вечерять. Как всегда Хаим и Алёха выпили водки немного, обмыли значит покупку, а Рахель им прислуживала за трапезой. Трещали в печи дрова, в полумраке было уютно и хорошо.
– Слушай, Фимка, вот что я надумал. Вот сейчас я дома, и надеюсь побыть ещё какое-то время. Пока я дома, вы все, и евреи, и холопы мои, можете чувствовать себя в полной безопасности. Но пути господа – неисповедимы. А вдруг меня призовут опять на службу, или по нужде какой предстоит мне покинуть обитель энту. Тогда вы все оказываетесь полностью беззащитными, и перед людьми государевыми и перед разбойными людишками, кои гуляют по округе нашей. И с Дону, и с Сечи, да и с Изюм городка. И я вот, что думаю. Человек я, по складу своему, военный. И, стало быть, умею командовать и обучать людишек делу воинскому. Вот как ты думаешь, могём мы создать отряды самообороны из холопов моих, да из жидов Бредских? Что ты думаешь об етом?
После некоторого молчания Хаим ответил.
– Я не очень это одобрил бы, барин. Вы, баре, да казаки – люди свободные, и, потому отчаянные и бесстрашные. Не знаю, как простые крестьяне, мужики да дворовые. А евреи не смогут воевать. Слишком в них страх глубоко засел, слишком долго их травили и унижали. Они согласны терпеть, лить слёзы по близким, драться и умирать они не смогут. Это твои иллюзии. Вот такие мы, евреи, даже за себя постоять не можем…
– Отец, почему ты от имени всех евреев говоришь? Среди нас много молодёжи, которая захотела бы преодолеть этот вечный жидовский страх, и научиться давать отпор разбойникам и душегубам!
– Вот ты, Ефим, вижу силён, духом отважен. Что бы стать воином, нужно в себе страх перебороть. Вспомнить, что все мы когда-нибудь умрём, только одни с честию, а другие с позором. Ничего не бойся и смело иди вперёд. Вот давай руку!