Всего за 239.9 руб. Купить полную версию
– Ну, так вот, мало им стало Настеньки, пошли они по дому шастать, баб, молодух искать. А я свою жену Сару, да доню свою, Рахелечку, приказал у погребе запрятать. Да видать плохо спрятал, али подсказал кто, не знаю. А только князь Меньшиков пронюхал, да и вытащил их из погребу. Схватили они Рахелечку мою, маленькую, ей годков было тогда всего 12, и к царю подводят. А он и её, маленькую такую, ребёночка моего, кровиночку мою, своим огромным поцем и снасильничал. Меня держали за руки два солдата, а Сара бросилась дитя своё спасать, так князь Меньшиков её на глазах у меня и зарубил. А потом Рахелечку пустили по кругу, но я уж сознание потерял и ничего не помню. А они все хохочут, пьяные по столам прыгают. Потом начали соревноваться, кто дальше всех помочиться…
– Ну а дале, с моими-то что произошло? – Алёха был белее снега. Кулаки его сжаты до крови. Налил стакан и одним залпом опрокинул.
– А Настеньку вашу повезли они у церкву и повенчали там с шутом, с карлой ихним, Франклем Иосифом – выкрестом австрийским. Тут же собрались и поехали далее. Оставили разор и трупы после себя. А Настеньку с собой забрали. Барин, позволь перерваться, нету сил говорить более?
Алёха налил стакан и протянул Хаиму.
– Пей, пей Хаимка, полегчает могёт быть.
– Да я уже и ничего, вот Рахелька моя и внучок мой Ионатан, спасают от горя… Да и работа отвлекает… Лучше бы ты, барин, выпей – полегчает. Я ведь по первой-то тоже было запил. Как жена ваша, Татиана Макаровна с горя померла, так я и запил по-страшному. Так евреи не пьют и не пили никогда, скажу я вам. Но потом надо было хозяйство в порядок привести, пока народ не разбежался. Знал, ведь, что перед тобою ответ держать придется.
Помолчали. Алёха одним залпом опрокинул стакан, капустой зажевал, кулачищами по столу брякнул, да головою завертел…
– Да уж, садануло нас с тобою, Фимка, аж по самые не могу. Да, жизнь… Так что же дале делать будем? Ответствуй мне, ты, нация умников! Мстить надо быть, али как? Кишки бы выпустить супостатам да на кочергу горячую намотать, а, как ты думаешь?
– Барин, очнись, приди в рассудок, ты кому мстить задумал? Самому государю, ныне Императору нашему, российскому?
– Да хочь и ему самому! От длани моей казацкой ни одна тварь боле уж не уйдет! А вторым на кол пойдёт хуесос евойный, Сашка Меньшиков! Я уж ему жопу-то его, вместилище царское, вспорю, ажныть по самый гланды…
Алёха всё более и более распалялся, изо рта потекла пена, рванул ворот, задохнулся, вскочил, завыл, саблю со стены сорвал и на Хаима. В нескольких миллиметрах от головы его рука остановилась. Алёха схватился за голову и повалился на ковёр. В комнату вбежала Рахель, дочь Хаима. Расстегнули барину ворот, обнажили грудь его, покрытую седыми волосами и обильными шрамами.
– Дыши, барин, дыши! – Хаим давил на грудь Алёхину. Вдруг Рахель внезапно припала губами к шраму, что тянулся от правого плеча к пупку. Алёха приоткрыл глаза, потом вдруг обмяк и спокойно засопел. Кризис миновал. Хаим вопросительно взглянул на Рахель. Она зарделась, закрыла лицо платком и побежала из горницы.
– Рахелька, ты что, с ума уже совсем свихнулась?!
Утром Алёха продолжил пить. Пил он и второй день, и третий, из дома не выходил. Утром как садился, сажал рядом Хаима и заставлял пить вместе с собой. Прислуживали им Рахель и иногда дворовая девка Анфиса.
Когда Алексей уезжал из имения в последний раз, Рахель была девочка – подросток, остроплечая, длинноногая, как кузнечик, коленки врозь, косички корзиночкой, глазастенькая такая, стеснительная. А ныне выросла – красавицей просто. Платье чёрное до самых пят, под которым угадывается стройная, чуть полноватая фигура, пол лица прикрыты темно-красным шёлковым платком, одни глаза огромные, полные страдания и радости одновременно. Очень похожа она на турчанку, но что-то есть в ней ещё особенное, толи ноздри чуть вывернуты, толи глаза немного на выкате. Изменилась девка, похорошела, и как-то при ней, в её присутствии, на душе Алёхе становилось, покойней. Как-то очень по свойски, по семейному. Как в столовую войдёт, так у Алёхе в душе что-то перещёлкивает, и как будто с ней разговаривает, но молча, одними мыслями и чувствами. А она вроде на него и не смотрит, а всё одно говорит что-то. Так и не понять, но что-то очень хорошее. И от этого разговору сердце наполняется и радостью и восторгом, и вся тоска уходит, и пить уже и не хочется. Хаим что-то говорит, а Алёха уже и не слышит, как в тумане, только её и видит и слышит, хоть и не смотрит на неё. И при этом никаких желаний, как к бабе, не испытывает, и не думает об этом. Да что там говорить, и сам не понимает, что с ним происходит, околдовала девка, что ли? А как она из столовой выйдет, так сразу пустота наваливается, тоска страшная, рука сама к стакану тянется. А мальчишечка её, Ионатанчик, годов пять ему будет, головка русая, а глазёнки чёрненькие, как у матери – верно дитя того насилия, сразу потянулся к Алёхе. Когда впервой Рахелька с ним в столовую вошла, он замест, чтобы кланяться барину, подбежал к Алёхе, щекой к коленке прижался и прошептал на жидовском своём языке "Мейн либер Тотеле. Его, конечно же, сразу увели, а у Алёхи слёзы на глазах и сердце от жалости сжалось.
– Давай, Фимка, помянём наших баб, Что бы им от горя помёршим и убиенным, земля пухом была, а живым, покой и счастие было на энтой земле скорбной! Давай, не кочевряжься…
– Да я и не кочевряжусь, барин. Только вот ты выпьешь, да почивать ляжешь, а мне в двуколку, да в Вишневецкое, посмотреть, как заводик наш, кожемятный работает…
– Да уж ладно, просто посиди, да послушай. Я хочу завтрава к попу нашему сходить, в церкву. Хочу свечки за жён наших поставить, да и могилу Танькину проведать, ешо хочу исповедать себя, да и покаять грехи тяжкие свои. Авось Господь и простить меня, за грехи мои страшные и дела кровавые…
– Да какие грехи твои, барин?
– Ой, Фимка, ты и не знаешь, и не приведи господь узнать тебе. Не охота лишний раз говорить. Вот батюшка отпустить грехи, тогда и расскажу. Но самый страшный грех, что служил я энтому супостату, кровопийце усатому. Думал, что служу Родине, России нашей, а на деле-то ему служил. За деток своих боялся….
– А у тебя, барин и выбору-то и не было. Сам посуди, да кабы не служба твоя, лежать бы тебе порубанном на Дону твоём Тихом, или на чужбине сгнить, или на плахе голову сложить. А так ты барином стал, дворянское звание имеешь, офицер знаменитый…
На четвёртый день поутру пошел Алексей в церковь, к заутренней, чистую рубаху надел, камзол новый, шубу соболью, малахай новый, да только повязку чёрную велел на руку себе повязать, в знак траура по безвременно ушедшей жене своей, Татиане Макаровне. Вернулся он чернее тучи. Не отпустил батюшка Никодим грехи ему, говорит, смертей на твоих руках много, нету, говорит тебе прощения. После обеду приказал Хаиму сводить его на погост, могилку Танькину навестить. Хаим привёл его к воротам и говорит.
– Далее иди барин сам, нам, евреям, не можно на христианские кладбища ходить, да на кресты созерцать, не положено.
– Да что ты в бредни эти веришь? Ведь умный же мужик, пойдем, прошу, одному тяжко очень…
– Прости барин, но не можно мне, боюсь гнева божьего, более чем твоего. Будь милостив, избавь. Прости.
Алёха махнул рукой, и пошёл сам. Могилу просто отыскал, сел на скамью, налил водки в стакан, выпил и задумался. Могилка была ухожена, в цветах, крест каменный и надпись.
"Здеся покоится святая мученица Татиана. Земля ей пухом, а душе в Раю упокоится.
Алексей посидел, выпил ещё стакан. Странно, но большого горя он уже не испытывал. Давно уж Танька ему чужая была. Да и жили больше порознь, он, то на службе при полку, то в походах да поручениях государевых. Недаром – специальный порученец государев. А Татиана либо в деревне, либо в домику московском проживала, да мужа со службы ждала. Так и прожили всю жизнь. Не мог Алёха долго видеть её, была она всегда ему, его душе, молчаливым укором, что отца её он, Алёха, по-зверскому убил. "Вот так и прожил я жизню, почитай уже и всю – думал Алёха – "ни любови не ведал, ни сердечной радости, а токмо кровь одну, да воину-лиходейку, будь она не ладна.
Но эти горькие размышления гасли в нём, не успев и начаться, что-то в сердце приятно сдавливало, дух захватывало. Ожидание чего-то чудесного и радостного, как у ребёнка– А у ведь меня чего-то есть!.. Щурясь на неяркое зимнее солнце, подумал вдруг, внезапно для себя– Я тебя люблю! Кого? Кому предназначались эти слова? Алёха сам не мог понять, но душа его вдруг наполнилась светом, чувством безмерной радости. Он встал, улыбнулся, набрал в охапку морозного снега, перемешанного с прелыми листьями, и умылся им.
Вернулся домой к обеду. Но в дом не пошёл, а сразу на конюшню посмотреть лошадей, есть – ли, жив – ли ещё его гнедой кабардинец Аксай и белая кобыла, Ласточка, чистокровных донских кровей. Конюший поведал ему на конюшне, что Аксай, мол, околел ещё в прошлом годе, наверное, от того, что наездника не видел давно, а Ласточка жива, только стара уже стала…
Алёха зашёл в дом весь наполненный светом, морозным запахом, на губах бессмысленная улыбка…. За обедом выпил только стопку, а более не стал. Обращаясь к Хаиму и Рахели улыбаясь радостно и рассеяно промолвил.
– Я вот что подумал. А не поехать ли нам на воскресенье на ярмарку в Межеричи? Хочу я двух хороших коней прикупить. Для выезду, для прогулок верховых, да и для джигитовки. А то совсем разжирею и на казака не буду походить. Казак завсегда должон себя в готовности держать. А то вдруг завтра сражение, а коня то у казака и нету?
Он засмеялся, озорно поглядел на Рахель.
– Поедешь?
– Да, поеду тихо потупившись ответила.