Мы же в то время осели в Липтове, где отец ввязался в предприятие по улучшению местных лечебных вод с помощью обычной соли. Он тоже сдружился с циркачами - особенно с фокусником Симоном, в занятии которого усматривал большой потенциал. Там-то мне и исполнилось двенадцать, и старуха из городка Жиар глянула черным глазом мне в самую душу - глянула и оторопела, и долго шепталась с матерью, перебиравшей рассеянно свои карты. Я слышал: "Ты уверена, что это твой ребенок? Ты помнишь, от кого его понесла? Быть может, тебя оплодотворил дьявол?.."
Им обеим было невдомек и не по себе, но мать, тем не менее, рассказала обо всем отцу. Ну а тот, не зная советчика лучше, взял бутылку сливовицы и отправился к Симону - будто бы для того, чтобы обучиться фокусу с серебряной монетой.
Цирк тогда кружил среди термальных источников, развлекая толстосумов, страдавших печенью и желудком. Моей девочки уже не было в нем - она, вдруг повзрослев, сбежала прочь с офицером-румыном. Я не был на нее зол и желал ей удачи, зная почему-то: крылья - они ненадолго. Симон же оставался верен своему цилиндру со звездами и черному протертому фраку. Его ремесло предполагало начитанность, и феномен Индиго оказался ему известен. Услышав обо мне, он тут же навострил уши - и отец заметил это и впервые подумал, что от меня может выйти польза. Покончив со сливовицей, они решили сделать меня циркачом-вундеркиндом. Симон убедил отца, что талант быстрого счета, если у меня обнаружится таковой, сейчас в моде и может принести денег. Я считаю, это был его лучший фокус.
Мой папаша, воспряв духом, стал наводить справки - где бы выучиться на вундеркинда побыстрее. Вскоре, на свою беду, он наткнулся на чиновника из Микулаша, который был хваток, быстр и отрапортовал обо мне на самый верх. Завертелись бюрократические шестерни, на меня приезжали смотреть весьма важные люди, и, в конце концов, моя судьба была решена. Отца заставили подписать бумаги, наспех припугнув некоторыми из его грешков, и через месяц я уже плыл на пароме через Ла-Манш, направляясь в специальный пансион, открытый под надзором островной короны на деньги не самого безобидного из министерств.
Внизу плясали волны, меня мутило, и я ничего не понимал, предчувствуя только, что никогда уже не увижу ни родителей, ни братьев с сестрой. Почти так оно и получилось, о чем я совсем не жалею. Мне лишь любопытно, как далеко пошел потом тот чиновник, получил ли он когда-нибудь высокий пост, секретаршу и служебное авто.
На этом, можно сказать, закончилось мое детство. Я не в претензии - не у многих оно длилось дольше. Горы и лесистые холмы ушли из моей жизни, сменившись равнинами с желто-серым песком, низкими тучами и морским ветром.
"Поймай рыбку, брось пеликану. Не скучай по ней, что за дело? Соль на щеках - лишь от брызг". Такую считалку повторял я себе, хоть придумал ее не я. Кто - не помню, да и не важно. Кто-то из наших, с острова, из Пансиона.
Глава 3
О необычных детях в ту пору говорили много. Отмечали глаза, слишком пристальные и живые, способность чувствовать друг друга на расстоянии, особый язык, состоящий из междометий, от которого они не отказываются до самой юности. Ходили мифы, и один из них был многообещающ настолько, что нашлись правительства, вложившие в нас немало средств. Конечно, благотворительностью тут не пахло, деньги дали прагматики, а не меценаты. То была попытка создать особое племя, отряд послушных гениев, способных впоследствии отплатить обществу сполна. Потраченные миллионы должны были окупиться сторицей - кое-кто, наверное, и впрямь в это верил.
Нас свезли отовсюду и, надо отдать должное, извели на нас немало сил. Проект был масштабен, в нем не признавали полумер. Директор заведения встречал каждого ребенка лично у главной проходной. Я запомнил узкое лицо и беспокойный больной взгляд, и еще - что его потом так и звали, просто Директор. Ни к нему, ни к Пансиону не прилепилось собственных имен.
Здравствуй, - сказал он мне тихо, - мы попробуем сделать тебя счастливым.
Почему-то, в его слова трудно было поверить.
Я не поверил - и напрасно, все они старались как могли. К нам относились с бережною опаской, как к слишком сложным игрушкам. Нас пичкали массой знаний, и мы учились охотно, но у каждого в голове звучала собственная музыка, стучал свой собственный пульс. Это поощрялось, на стене в столовой даже висел плакат: "Не Будь Как Все!". И еще другой, в актовом зале - "У Тебя Есть Миссия?", вопрошал он каждого. А ниже, чуть мельче, было уточнение: "Что Ты Умеешь Делать Лучше Всего?"
По этим формулам в Пансионе строилась жизнь. Понятно, что они въелись в нас навсегда. Право не знаю, каким хитрым образом нас при этом намеревались объединить в команду. Сколько ни думай, эта затея кажется невыполнимой и даже глупой. Впрочем, наверху считали по-другому. У них был свой план, и с нами проводили тренинги и специальные игры. Психологи, сменяя друг друга, вызывали нас на вкрадчивые беседы. Мы относились к этому как к неизбежному злу.
Иногда перед нами выступал Директор - тогда его было не узнать. Угрюмый, погруженный в себя чиновник преображался в истового пророка. Он рассказывал, запальчиво и подробно, о нашем будущем, не похожем ни на что. О том, как из нас создадут структуру, своего рода Иностранный легион для бескровных интеллектуальных штурмов. На доске рисовались диаграммы и схемы, устанавливались хитрые взаимосвязи. Надписывались квадратики: штаб, резерв, центр поддержки, мобильные группы. Объединенные и организованные, мы станем способны на все. Самые сложные из проблем будут покоряться нам в кратчайшие сроки…
Он действительно горел идеей, было видно: этот проект - его детище. Мы понимали, он умеет мечтать - и это говорило в его пользу. Конечно, мечта его была несбыточна. Но нельзя требовать слишком многого от мечты.
Наверное, в столовой нужно было вывесить что-то другое - но и это мало чему помогло бы. Когда мы подросли, стало ясно: почти все из нас чересчур своевольны. Иностранный легион Индиго вышел бы сборищем одиночек, не умеющих подчиняться. К тому же, некоторые, с живыми глазами, депрессировали не по-детски, даже и в юном счастливом возрасте. И вовсе не были благодарны - ни обществу, ни кому-то еще.
Так или иначе, Пансион остался в наших душах. Я навсегда запомнил серое приземистое здание - неподалеку от Брайтона, у свинцовых волн. Широкие коридоры, лестницы с перилами, отполированными до блеска. Огромный прямоугольный двор, спортивную площадку, крытый бассейн… К спорту там относились серьезно - как это принято у британцев. Я неплохо боксировал и быстро плавал, а после горячо полюбил лаун-теннис. На корте я пропадал часами, через два года мне уже не было равных. Иногда я даже обыгрывал инструктора - крепкого немца с очень сильной подачей.
Первый этаж занимали спальни - на мужской и женской половинах. Границу между ними охранял подслеповатый Поль. Обмануть его ничего не стоило, и мы пользовались этим вовсю, хоть забавы наши были тогда еще совсем детскими. Все пять лет я прожил в одной комнате, с теми же тремя соседями. Мы хорошо ладили, но почему-то не подружились. Вообще, сказать по правде, нам было мало дела друг до друга. Мало было и разговоров, зато в молчании всей четверки каждый из нас находил комфорт. Потому, год за годом, мы, не сговариваясь, оставались жить вместе.
Лишь с одним из них, Томасом из Отцталя, я сошелся чуть ближе, чем с остальными. Именно Томас сыграл потом важную роль, но об этом после, а в Пансионе мы беседовали порой о спорте и о горных склонах. Я обучал его крученому бэкхенду, что никак ему не давался, а он в свою очередь прививал мне основы правильной горнолыжной стойки. В Брайтоне не было ни гор, ни снега, но я знал отчего-то: лыжи ждут меня впереди. И тренировался усердно, приспособив для этого роликовую доску.
Ну а наверху были классы, где учили всему на свете - учителя, которых тоже отобрали тщательно и поштучно. Их задача была ясна - вытолкнуть нас на глубину с мелководья. Не только ткнуть носом, но и погрузить с головой - без скидок на возраст и сложность предмета.
Наук было много, они мешались в кучу. В наших головах создавалась каша, в которой мы сами должны были найти свое. Теперь-то я понимаю: во многих теориях нельзя было разобраться, как ни старайся - без сложного математического аппарата, которым нас не рисковали мучить. Но мы все равно старались - с каким-то экзальтированным азартом. Даже порой удивляя преподавателей, видавших виды.
К шестнадцати годам я представлял в деталях массу вещей, не пригодившихся мне впоследствии. Я знал, как происходит синтез рибосом и от чего возникают волны-убийцы, что такое лептоны и барионы, метаболизм и кварк-глюонная плазма. Я мог разъяснить любому принцип Парето и устройство языка Майя, стадии субдукции земной коры, вечную противоречивость отрицания отрицания. С нашим астрофизиком Бредли я обсуждал вполне компетентно свойства пульсаров и нейтронных звезд. Мог рассчитать плотность газа в красных гигантах из далеких галактик. Рисовал в тетрадке световые конусы и искривленные тяготением римановские сферы… Всему уделялось время, ни в чем не давалось поблажки. Каждый из преподавателей считал свою науку главной. Это тоже запало мне в память - как и их лица, их голоса. Их горячечная неприкаянная увлеченность.
Некоторые из них дружили с нами. Бывало, мы вместе уходили на берег, бродили по скрипучей гальке, сидели на камнях, обточенных морем. Нас приглашали в гости, поили чаем с невкусными британскими кексами. Они были одиноки - каждый по-своему и все одинаково. Им хотелось делиться с кем-то, и мы подходили как нельзя лучше. С нами они расслаблялись, некоторые чересчур. Мы будто вытягивали их скрытую сущность, приоткрывая забавные вещи. Впрочем, они казались нам чудаками, не более. Нам еще рано было думать о страшном прессинге общественного устройства.