Год 1942
Надюшка поверх цигейковой шубы напялила старый пуховый платок. Кряхтя, с трудом завязала узел. Натянула валенки, захлопнула дверь и начала осторожно спускаться по обледенелым ступеням. Подражая бабушкиной интонации, проворчала:
– Вот ведь ироды, поганое ведро до улицы донести не могут – всё расплещут, криворукие.
Бабули давно уже нет, месяц как. Мама, пряча глаза, сказала, что она уехала далеко, к подруге в Вырицу, и скоро вернётся.
Да только это враньё. Бабушка умерла. Надя точно знает, видела свидетельство. А те, кто умер, больше не возвращаются.
И про боженьку, и про небеса – всё враньё. Любой октябрёнок это вам скажет.
Наде даже стыдно: когда ночью плакала тихонько, чтобы мама не услышала, ей привиделось, будто бабушка сидит на облаке рядом с бородатым весёлым старичком и болтает ногами, словно маленькая. Неправильный сон. Советская второклассница и ленинградка не должна такие сны видеть.
На улице встретила тётю Варю-почтальоншу. Та с трудом ходит, ноги распухли от голода. Стоит, опираясь на стену, отдыхает. Увидела Надю, подозвала:
– Возьми, деточка, письмо. Маме отдашь. Горе-то какое, господи.
Девочка поморщилась: опять про бога. Необразованные они, эти взрослые. А конверт красивый, прямоугольный, с печатью войсковой части. Надя обрадовалась:
– Вы, тётя Варя, путаница. Это же от папы письмо, с фронта! Какое же горе, когда радость!
Почтальонша охнула, заплакала. Странная она, всё-таки. Надя улыбнулась и пошагала очередь за хлебом занимать.
* * *
Хлеб чёрный и липкий. И очень вкусный, а пахнет чудесно. Надя малюсенький кусочек отщипнула, а больше не стала – надо маму дождаться со смены. Мама работает на заводе, где делают снаряды для фронта.
Воронёнок Карп в клетке проснулся, завозился. Посмотрел одним глазом, потом повернул голову – и другим. Надя вздохнула, ещё кусочек отщипнула и ему отнесла. Карп – птица казённая, из живого уголка. Когда школу закрывали, Наде Авдеевой поручили за ним ухаживать, потому что отличница и вообще пример.
Дверь заскрипела. Девочка встала со стула и чуть не упала – голова вдруг закружилась. Думала, мама. А это сосед. Он почему-то не на фронте. И глаза у него недобрые.
Сосед попросил газету для растопки. Увидел Карпа и говорит:
– А вы что, ворону не съели ещё? Вот дурные. Если вам не надо – мне отдайте.
Наденька аж задохнулась от возмущения:
– Нельзя, он же школьный! Что я учительнице скажу?
– Кому?! Сдохла уже давно, небось, твоя учительница. И все мы сдохнем. Не город, а кладбище.
Надя даже заплакала от обиды. Соседа прогнала, дверь закрыла. Села на стул и незаметно заснула. Увидела сон, будто сосед в комнату на цыпочках вошёл и тянет к Карпуше крючковатые пальцы.
Вздрогнула, проснулась. Взяла половину хлеба, воронёнка накормила. Вытащила из клетки, открыла форточку. Сказала:
– Лети отсюда. А то сосед придёт, суп из тебя сварит.
Птица расправила крылья и спрыгнула вниз, ложась на воздух.
А мама так и не пришла. Её осколком убило.
Год 2014, 31 декабря
Город поджигает небо праздничными огнями.
Город ругается в пробках, давится в метро, месит бурую грязь итальянскими сапожками на шпильках и дырявыми стоптанными говнодавами.
А Толику папа подарил на Новый год пневматический пистолет. Только не даёт поиграть, сам стреляет. Чудные они, эти взрослые…
– Па-ап, ну дай!
– Погоди, я вот сейчас по голубю.
Голубь от боли подпрыгнул. Упал на бок и затих. А от воробьишки только облачко перьев осталось.
Толик закричал сквозь слёзы:
– Папочка, не надо, пожалуйста! Давай выбросим этот пистолет.
Папа прицелился в ворона. Тот крылья расправил, коротко каркнул. И с ветки упал кубарем.
– Чего ревёшь, сопляк? Ты – будущий мужик. Привыкай.
* * *
Взрослые пьяные все. Не заметили, как Толик на улицу убежал. Долго фонариком в кустах светил. В небе взрывались весёлые фейерверки, хохотали шутихи. Разноцветные огни расплывались в слезах, не давали присмотреться.
Нашёл ворона. Поднял, прижал к груди.
Птица благодарно ткнулась тяжелым клювом в ладошку. Мальчик шептал, гладя жёсткие перья:
– Ты его прости. Папа не злой. Просто обиженный на всё.
* * *
Ворон набирал высоту, кружа над Городом. Над копошащимися в мусоре повседневности студентами и гастарбайтерами, депутатами и проститутками, ментами и бомбилами.
Его крылья, отливая синим, становились всё больше, пока не сравнялись размахом с промороженным ночным небом.
Укрывая Город. Защищая.
Декабрь 2014 г.
Хомячок
У беженца из лагеря перемещенных лиц радостей немного. Да и те – по чёткому расписанию, заведенному чёртовыми немцами. Двадцатого числа – получение мыла, талонов на овсяную кашу в вонючей столовке и двух презервативов. Вот на хрена мне просроченные немецкие гандоны? И почему два? Не один, не восемь… Не иначе, мрачный германский научный гений поднапрягся и подсчитал: беженцу из России положено два контрацептива на 30 календарных дней.
А всё потому, что эта мелкая страна попала в зону ответственности дойчей. Вот испанцы – пацаны позитивные, отвалили бы штук двадцать с барского плеча, да ещё бы тёлку подогнали… Хотя вряд ли. Испанцам не до нас – замаялись уже отбиваться от перманентных марокканских десантов.
А каждую пятницу – выдача сиротского пособия в 11 новоевро и 50 центов. Особенно умиляют эти алюминиевые квадратики в 10 и 20 центов. На них ничего не купить, если только в платном сортире за вход…
И каждую пятницу я иду в пивнушку к Линде пропивать этот привет от Евросоюза, эти сраные тридцать сребреников. Там кисло шибает полусгнившим пивом, в темном углу поджидают лошков Черные Хирурги, а тараканы ведут себя нагло, как турки в Мюнхене. Но я пойду именно туда. Не из-за дешевой пародии на водку, не из-за бурой кислой капусты с подгоревшими кружочками нарезанных сосисок, от которой хватит удар самого небрезгливого санинспектора. И уж точно не из-за белёсой глыбы позднебальзаковского возраста по имени Линда (эх, опять гандоны пропадут).
Просто из этого кабака отлично виден Тот Берег.
* * *
– Тере ыхтуст, Линда.
– И тепе топрый вечер, Мараат. Как апычно?
Я киваю небритым подбородком и смотрю на пухлые белые руки, ловко наливающие тридцатиградусный продукт местной деревообработки. Пищевод сморщивается в предвкушении привычного спазма. За этим процессом наблюдает белый хомячок, обитающий в трехлитровой стеклянной банке, украшающей барную стойку. Обычно он флегматично сидит, погруженный по пояс в смесь из обрывков свободной прессы и собственного дерьма, но иногда вдруг срывается и атакует стеклянную стенку, быстро-быстро царапая её бесполезными коготками и пытаясь вырваться из осточертевшей плоскости наверх, к воздуху и свободе.
Я кидаю в банку пойманного на стойке таракана, но хомячок обиженно отворачивается. Зря, брат. В этой жизни надо рвать окровавленное мясо зубами и отращивать присоски на лапках, чтобы ползать по стеклянным стенам. Иначе так и сдохнешь в дерьме с газетками.
– Друг, дело есть, хорошие деньги…
Ветхий выгоревший камуфляж, синяя звёздочка "За оборону Москвы". На лбу выжжен "гяур", слюноточащий рот криво распорот к ушам и грубо заштопан дрожащей рукой батальонного фельдшера. "Улыбка горца", дело известное. Значит, из выкупленных Евросоюзом военнопленных – их добрая половина таких, с вечной памяткой о своеобразном джигитском чувстве юмора.
– Почку не продам, друг. Одна осталась.
Инвалид шумно втягивает слюни и зло бормочет что-то про "тыловых офисных хомячков". Я – не "тыловой", друг. Я просто не идиот – сдаваться ЭТИМ.
– Погоди, не уходи. Презики есть? Куплю.
Страдалец кивает и просит пять новоевро за двадцать штук. Сговариваемся на пятидесяти центах, и он уползает в угол к Хирургам, довольно лыбясь над придурошным, но щедрым земляком.
Я отворачиваюсь к пыльному окну, привычно сметаю мушиные трупики с подоконника и смотрю на Тот Берег.
Медленно течет холодный жидкий свинец Наровы. Над близким, но абсолютно недосягаемым обрывом – кривые черные кресты с обвисшими требушиными лохмотьями. И тонкие, насилующие серое небо минареты над Ибан-сараем.
Я кривлюсь, но это не от свежего воспоминания о тупом скальпеле подвального Чёрного Хирурга. Наркоз явно левый у них был, чуть не сдох я. Это словосочетание вызывает ассоциацию с сельским, из разнокалиберных досок сколоченным публичным домом. Ибан-сарай, ёптыть!
А в прошлой жизни – Ивангород Ленинградской области.