Может быть, кроме маленького рассказа «В тюрьме», остались и другие рукописи. Во всяком случае, много томов интереснейших мемуаров, может быть, в художественной обработке унес с собою Савинков в могилу.
Рассказ «В тюрьме» не разочаровывает. Это, конечно, очень маленький очерк. Он не лишен серьезной значительности, но он еще раз показывает степень злобного презрения в отношении к своим недавним соратникам, душившего Савинкова, и дает лишние доказательства его литературной даровитости.
А. Л у н а ч а р с к и й
* * *
Внизу, во втором этаже, отчетливо раздались шаги. Полковник Гвоздев сел на койку, прислушался и начал считать: «Три… четыре… семь… девять…» Девять вперед, девять назад. Кто-то ходил по диагонали… «Новый жилец», — подумал полковник Гвоздев и стукнул несколько раз каблуком. Шаги прекратились. Он стукнул снова и подождал. Но снизу не отозвался никто, и опять стало одиноко и грустно. На секунду приоткрылся «глазок». В замке щелкнул ключ.
— На допрос.
У двери с короткой надписью «Яголковский» надзиратель остановился. Полковник Гвоздев потрогал шею и грудь. Пуговиц не было, и он нащупал обнаженное, поросшее волосами, тело.
Он поднял воротник пиджака и вошел.
Яголковский, молодой человек в черных крагах, улыбнулся и протянул ему руку. И оттого, что он был в черных крагах, и оттого, что он протянул ему руку, полковник Гвоздев еще острее почувствовал свою наготу. Жмурясь на солнце, он вынул папиросу и закурил. Потом искоса взглянул на большой портрет на стене. Портрет был Ленина. Ленин за столом читал «Правду».
— Вы ведь, Василий Иванович, состояли в тайном обществе «Синий Крест»?
— Состоял.
— И вы, кажется, заявили, что согласны указать его членов?
— Да, заявил.
— Почему же только за границей, а не в России?
— Я не предатель.
Яголковский внимательно посмотрел на него. Наступило молчание. За раскрытым окном продребезжала, проезжая, пролетка. Где-то, вероятно под крышей, чирикали воробьи.
— Я не предатель… — повторил полковник Гвоздев.
— Так, а вы все же подумайте, Василий Иванович…
Но нечего было думать. Он не мог сказать, что из подозрительного «Синего Креста» его выгнали за «пьянство и неповиновение начальству», и что он ничего не знает. Сознаться в этом — значило сознаться во лжи. Он опустил голову и стал рассматривать свои башмаки. Башмаки были казенные, крепкие, рыжие, с заплаткой на правой ноге.
— Я подумаю…
— Да, да, подумайте… Подумайте непременно…
На прощание Яголковский снова протянул ему руку и опять улыбнулся. Гвоздеву стало еще более не по себе: «Черт меня дернул… И какой я ему Василий Иванович?..» А когда, горбясь, он возвращался в свою камеру, № 50-й, ему казалось, что закоулкам и лестницам не будет конца.
Когда он остался один, он не лег, а упал на койку. Долго лежал неподвижно, потом встал и начал писать.
Он написал: «Гражданин Яголковский», но, подумав, зачеркнул «гражданин» и поставил «товарищ». «Товарищ Яголковский. Я готов умереть, но по чести и совести должен вам заявить, что никогда не буду предателем. У меня хватило гражданского мужества честно и всенародно покаяться в своих преступлениях: пусть рабоче-крестьянская власть нелицеприятно судит меня. Я полагаюсь на великодушие товарищей судей. Я уверен также, что они примут во внимание мое революционное прошлое: в 1910 году, командуя сотней, я отказался стрелять в рабочих. Я прошу уволить меня от показаний, касающихся лиц, живущих в России. По чести и совести я дать таковых не могу. 20 апреля. Василий Гвоздев». Он знал, что пишет неправду. Он не был готов умереть и даже не думал о смерти. Кроме того, не он отказался стрелять в рабочих, а его приятель, хорунжий Шумилин.