Знает разбойник, что крепок закон:
Повяжут, потащат его,
Повесят без жалости, знает он,
Болтаться на ветру.
До сих пор удивляюсь тому, что несмотря на чисто механическое отбивание ритма, в которое я превратил строки баллады, я все же задумывался и об их смысле и чувствовал в них какой-то странный, новый для меня пафос. Это объединение в одно целое таких разных вещей, как жалость, с одной стороны, и жестокое изгнание из общества, с другой. Я никогда об этом раньше не думал. Человек, который написал эту балладу, хорошо знал, что разбойники не были романтическими героями и хотели они только одного - жалости. Да-да, жестокость объявления человека вне закона состоит в том, что у простых людей отнимают возможность испытывать жалость и сочувствие к разбойнику.
Если бы узкая лесная дорога привела меня на сельский хутор, думаю, я склонил бы голову перед крестьянами и молил их о жалости. Но дорога привела туда, где людей не было.
Я шел очень долго и почувствовал, что темные стены леса расступаются. Остановившись, я понял, что дорога вывела меня на невысокий обширный водораздел, безлесный и поросший густой травой, доходящей мне до колен. Я часто спрашивал себя потом, видел ли я все это той ночью на самом деле. Могу сказать тебе, что я потом, позднее видел там - или мне только казалось, что видел. Я точно знаю, как это выглядело потом, когда смотрел на все это с другой стороны (если, конечно, ты можешь понять, что я имею в виду), но я бы все отдал за то, чтобы быть в состоянии вспомнить все в точности таким, каким это представлялось моему здоровому сознанию, такому, как сейчас. Беда в том, я думаю, что в ту ночь я медленно, но верно сходил с ума. Усталость и беспокойство нашли мое слабое место, эту щель, которую они постоянно расширяли до тех пор, пока мой мозг не раскололся надвое в тот момент, когда я вышел из леса. Когда земля разверзается у тебя под ногами, что именно внутри тебя принимает решение, на какую сторону пропасти надо прыгать?
Лунный свет освещал все вокруг. Я видел длинный поросший травой горный кряж, уходивший на северо-запад или юго-восток. Трава была нетронутой и казалась серой в свете луны, ее покрывали какие-то белые цветы, придававшие ей молочно-белое мерцание.
Дорога, которая привела меня сюда, исчезла. Помню, мне пришло в голову, что какое-то время назад, перед тем как выйти из леса, я потерял из виду колесную колею, но мне не удалось вспомнить, где, в каком месте она свернула в сторону.
Наверное, я дошел уже до середины этого широкого открытого пространства, прежде чем остановился, потому что мне хорошо был виден лес на другой стороне, отлого спускающийся вдали с горного кряжа. Но никогда никакой лунный свет, по крайней мере в Европе, не может быть таким сильным, чтобы я смог разглядеть этот лес в таких подробностях, как будто видел его ясным летним утром. И потом... потом это был совсем другой лес - не черный однообразный сосновый лес, по которому я шел, а прекрасный лиственный лес из дубов, буков, ясеней и усыпанных белыми цветами с дурманящим запахом кустов боярышника. Контраст был поразителен - как между днем и ночью, тюрьмой и волей, жизнью и смертью. И глядя вниз со своего невысокого горного кряжа, я мог увидеть сквозь верхушки деревьев, стоящих на краю того леса, прекрасную открытую поляну и на ней - маленькое озеро с мерцающей водой. Мучительно больно было вновь заставить себя двигаться; мышцы стали, как каменные, но все же я шел, шел прямо на блеск воды.
И еще одно поразило меня, и опять же я все отдал бы, чтобы узнать, какими глазами видел это, ибо в глубине души до сих пор не убежден в том, что удар, который почувствовал, был на самом деле. Но вот что я знаю - я действительно заметил что-то там, впереди, между мною и этим влекущим к себе лесом, нечто, не вяжущееся с каждодневным опытом, феномен, который во сне показался бы ничем не примечательным, но был бы совершенно невозможен в действительности. Пока я ковылял по этому отлогому склону, собирая остатки сил, я вдруг почувствовал, что передо мной было место, освещенное слабее, чем все вокруг, залитое лунным светом; какая-то зона более тусклого света, протянувшаяся по обе стороны от меня, но не по прямой, как луч прожектора, а по какой-то извилистой линии, как будто обрисовывая контуры кряжа. Я знаю, что это не соответствует законам физики, что такое слабое свечение не может быть видимо в более сильном свете луны, и тем не менее клянусь, что я это видел. Может быть, и на самом деле к тому моменту я уже был исключен из сферы действия не только человеческих законов, но и самих законов природы?
Ничего не могло удержать меня от попытки добраться до воды. И когда прошел первый приступ мучительной боли, вызванной движением, я пустился бежать, то и дело спотыкаясь. Наверное, я шел как слепой, с вытянутыми перед собой руками, потому что именно руками я сначала ощутил удар. Руки и кисти охватила жгучая боль, как от ожога, а потом сильный удар сотряс каждую кость, каждую клетку моего тела, пробился наверх, раздробляя все на своем пути, и вырвался из черепа; глаза пронзила острая боль, как от вспышки желтого света, и мое тело, лишившееся веса и утратившее сочлененность всех своих частей, полетело, вращаясь, подобно струе газа, вверх, в темноту.
ГЛАВА III
Собственное тело, несмотря на все его недостатки, - это вещь надежная, возвращающая уверенность в себе. Нет сомнений, я перепрыгнул через пропасть, но память моя до сих пор хранила воспоминание о той стороне. В моем сознании не возникали какие-то более или менее оформленные картины прошлого или слова, ну скажем, как бывает, когда человек вспоминает события прошедшей недели или прошлого года, но я хорошо понимал, что на этом свете существовал и раньше, что у меня была когда-то своя жизнь, своя непростая и довольно богатая событиями история - до тою, как я проснулся в этой чистой и удобной постели. Это мои собственные руки сомкнулись над пропастью, преодолев разрыв. Они бесспорно принадлежали мне, и я чувствовал в них слабую боль. Время от времени я поглядывал на эти аккуратно забинтованные и абсолютно бесполезные сейчас, но такие нужные и дорогие мне руки, лежащие передо мной поверх одеяла.
Если не считать легкой боли в руках, должен сказать, что я редко чувствовал себя так хорошо физически, так покойно и так свободно, как в то утро, когда начал размышлять над тем, где нахожусь. Это совершенно точно был отнюдь не первый день, когда сознание вернулось ко мне. Я понимал, что уже довольно давно находился в этой светлой просторной комнате, где пахло цветами и едва заметно лекарствами, мастикой для пола и чем-то дезинфицирующим. Выкрашенные в белый цвет двери и оконные рамы, красивые занавески на окнах и белая деревянная мебель были знакомы мне; я узнавал лица двух моих медсестер-сиделок: они ухаживали за мной уже много дней. Но в этот день закончился мой постепенный переход от пассивного восприятия к активному наблюдению.
Если бы не форменная одежда медсестер, я бы решил, что нахожусь в частном доме, а не в больнице: моя комната имела какой-то неповторимый облик и своей чистотой и привлекательностью не напоминала ни одну из больничных палат, встречавшихся в моей жизни. Не похоже было, что фаянсовая посуда, стаканы, тарелки, приборы и инструменты, которые приносили сестры, часто используются, и еда была слишком хороша для больницы. Легкий ветер, залетавший в открытое окно, шевелил занавеску, и когда утром дневная сестра удобно сажала меня в постели, подложив за спину подушки, из окна мне были видны зеленые верхушки деревьев и голубое небо, и целый день, с первых проблесков света до темноты, где-то совсем рядом, за окном, громко пели птицы.
Я не мог есть самостоятельно, без помощи дневной сестры. Она мелко нарезала мне пищу в тарелке и кормила меня ложкой, брила и умывала, купала и вообще делала все, что должна была делать, со свойственными ее профессии уверенностью и ловкостью, энергично и со знанием дела.
Не раз сталкиваясь в жизни с медсестрами, я не рассчитывал, что они легко и сполна удовлетворят мое любопытство, но в то утро все же спросил дневную сестру, где я, и понятное дело, услышал в ответ шутливое и лаконичное: "В постели!". Думаю, что между всеми медсестрами мира существует своего рода договор о том, что самое элементарное проявление интеллекта у пациента мешает им выполнять их задачу или же наносит ущерб их врачебному авторитету. Однако я сделал еще одну попытку и спросил, как ее зовут.
- Это не имеет значения, - сказала она. - Зовите меня просто Дневная Сестра.
Тем не менее такой ответ дал мне пищу для размышлений. Она говорила на очень хорошем английском языке, но с легким немецким акцентом. Это помогло мне перебросить мост на далекую скрывающуюся в тумане противоположную сторону расщелины.