А с 1922 г. он начинает активные поездки по стране, часто бывает за границей и везде выступает в качестве "поэтического полпреда советской власти", читает стихи, отвечает зачастую на весьма злобные и издевательские вопросы. В 1925 г. Маяковский в Америке: сначала в Мексике, затем в США. Времени не терял (в том году прекратились его интимные отношения с Л. Брик): в 1926 г. в США родилась дочь Маяковского. Ее нарекли Хелен-Патрицией Томпсон. Поэт в Америке "сбил с пути истинного" Елизавету Петровну Зиберт, из обрусевшей немецкой семьи, бежавшей от большевиков из Башкирии. В таких вопросах на идеологические принципы, как видим, Маяковский закрывал глаза.
15 апреля 1927 г. начался новый тур его политико-поэтических гастролей, на сей раз по Европе: Польша, Чехословакия, Франция, Германия. В конце 1928 г. поездка продолжилась. В Москву Маяковский вернулся лишь 8 декабря 1929 г.
Страна резко изменилась даже за год, и Маяковский не мог этого не заметить. 1929 год был назван Сталиным "годом великого перелома" не зря. Власть стала тихой и вкрадчивой, в стране появился Хозяин.
Если ранее Маяковскому только иногда казалось, что он стал неинтересен властям, то теперь кожей почувствовал – не нужен он со своим нахрапистым агитпропом ни властной политической элите, ни самому Сталину. "Время солистов и лидеров кончилось, – писал Ю. Карабчиевский, – наступала эпоха комсомольских хоров". Хористом он никогда не был, а потому в таком строю ему и места не нашлось.
Маяковский решил показать всем – и партийным чиновникам в первую очередь, – кто он и что он сделал для большевистской власти за "20 лет работы". Так и назвал он свою многоплановую экспозицию. "Прогон" этого показного мероприятия состоялся 30 декабря 1929 г. у него дома, в Гендриковом переулке , где Маяковский жил вместе с Бриками. Сама же выставка открылась 1 февраля 1930 г. в трех залах Клуба писателей на ул. Воровского. Пришло довольно много народа – человек 300. Но то были лишь друзья да люди с улицы. Из "нужных" людей, для кого он и затеял всю эту показуху, ни один не явился. Хотя всех их он пригласил персонально.
Специально к открытию выставки написал свое известное вступление к поэме "Во весь голос": "Уважаемые товарищи потомки!…". Одним словом, очень ему хотелось убедиться в том, что ошибся он в своих оценках: нужен он еще партии и стране. Очень нужен! Но нет, не ошибся. Оказалось, что не нужен более. Откричал свое. Проигнорировали – все равно, что в физиономию плюнули. Многие уже в тот день, глядя на черное лицо поэта, почувствовали: что-то будет и очень скоро…
Л. Брик вспоминала, что Маяковский этой выставкой хотел добиться полного официального признания. Но – не добился. Он был крайне раздражен и обижен. Перессорился со всеми близки- ми. А ему просто дали понять, правда незаслуженно прямолинейно, что всё, хватит – надоел…
В довершение всего 16 марта 1930 г. провалилась его "Ба-ня". Был бы Маяковский политически чуть-чуть потоньше, он бы не предложил свою злейшую сатиру на воздвигнутую Сталиным командно-чиновничью систему к публичной постановке. Удивительно не то, что пьеса провалилась, поразительно, что она вообще прошла цензуру Главлита и была допущена к постановке в театре. Маяковский расценил этот провал как пренебрежение к тем идеалам, ради защиты которых он и сочинил свою злейшую сатиру. Посчитал, что власти стали равнодушны к его творчеству. А подобное равнодушие, как вспоминала В. Полонская, он переживал наиболее тяжело. После премьеры Маяковский один шел домой в пустую квартиру: все разбежались, никому не хотелось стать мишенью его раздражения.
* * * * *
В глазах Маяковского то, как отнеслась к делу всей его жизни советская власть, было верхом несправедливости, он не заслужил такого финала. Он ведь громче и надсаднее других кричал о преимуществах нового строя, правда, бичуя при этом его недостатки. Может, здесь и был просчет? Может, обидел власть? Ведь ей уже почти 13 лет, а он всё не меняет пластинку, которую поставил на свой поэтический граммофон еще до революции.
… Уже к началу I мировой войны Маяковский накопил столько ненависти ко всему "буржуазному", что ему оставалась лишь одна дорога – к большевикам. Кстати, не только к "буржуаз-ному". Запредельный эгоцентризм и убежденность в собственной гениальности также порождали его жгучую ненависть ко всем двуногим: как так, вот он, Маяковский, он есть, "он пишет нетленки, а мир существует сам по себе так, как будто Маяковского и нет вовсе. За что же ему любить такой мир". И он, само собой, невзлюбил его сразу, с первой брошенной слушателю строчки. Так заостряет вопрос Ю. Карабчиевский.
Революционность Маяковского, по мнению Б. Пастернака, была совершенно особого свойства, ибо порождали ее не исторические события, а его внутренний человеческий тип, даже голос, рост и горделивая осанка. "Революция, – писал Пастернак, – ему снилась раньше, чем она случилась". Он ей служил как преданный слуга, а она убила его.
Революцию Маяковский предощущал чисто по-русски: не как "поступательный ход исторического процесса", даже не как "государственный переворот", а просто как легальный общероссийский разбой. Да, именно так:
Жарь,
жги,
режь,
рушь!
Это его призыв. Это его жажда. Он сразу впал в "истреби-тельное неистовство". ""Долой" Маяковского – характерный жест русского бунтаря, берется ли он за топор, вилы, горящий факел поджигателя, самодельную бомбу или просто рвет на груди рубаху, выражая готовность на бой и на смерть. Оружие Маяковского – слово". (А.Л. Михайлов). И, повторяя давнишнее безумие Чернышевского, он словом поэта к топору зовет Русь!
Ю. Карабчиевский добавляет: "К семнадцатому году молодой Маяковский оказался единственным из известных поэтов, у которого не просто темой и поводом, но самим материалом стиха, его фактурой были кровь и насилие". Маяковский – иначе и быть не могло – оказался левее любого здравого смысла: чем больше энергия развала, тем лучше; больше крови – значит, чище правда. Он явно угорел в этом революционном чаду.
Еще в апреле 1917 г. Маяковский пишет поэтохронику "Ре-волюция". А там призыв: "Граждане, за ружья! К оружию, граждане!". Ему до нервных колик необходимо, чтобы все старое рухнуло и исчезло. А что взамен? Да разве об этом кто-либо тогда думал? Главное, чтобы именно "сегодня до последней пуговицы в одежде" жизнь была переделана снова. Эта поэтохроника очень понравилась М. Горькому. Он напечатал ее в своей газете "Новая жизнь" 21 мая 1917 г.
Понятно, что с подобным мироразрушительным сознанием единственными врачевателями его разбушевавшейся психики были большевики. Октябрьский переворот – его мечта – вдруг материализовалась реальностью. "Моя революция, – писал Маяковский. – Пошел в Смольный. Работал. Всё, что приходилось". Почти сразу как бы самосочинился "Наш марш":
Бейте в площади бунтов топот!
Выше, гордых голов гряда!
Мы разливом второго потопа
перемоем миров города.
Эйфория от этого вселенского погрома стала постоянной доминантой и настроения, и творчества Маяковского. К первой годовщине ВОСРа (Великой Октябрьской Социалистической Революции) он на одном дыхании выплескивает свои всесокрушающие эмоции в "Мистерию-буфф", этот "подлинно коммунистический спектакль", приведший в восторг А.В. Луначарского. Посетил представление и А. Блок.
Когда революция набрала полные обороты и во всю большевистскую жуть прорезались в каждодневности реалии красного террора, строки Маяковского 1917 – 1919 гг. уже не воспринимались как новонайденные им поэтические образы, они стали физически ощутимым кошмаром. Маяковский оказался громилой не только внешне, он стал первым в русской литературе поэтом-громилой.