- Говорил, придут сюда и глотки нам перережут. Им только волю дай, говорил. Курей украдут, суп из них сварят. Поэтому кто-то все время должен быть на часах, ружье из рук не выпускать.
Мальчишка говорил безжизненно, на нас не глядел, невидящие глаза его подернулись пеленой. Видно было, как он дрожал. А когда говорил, у него клацали зубы. По щекам и шее у него расплылись пятна светло-бурого пуха - словно само тело отчаянно пыталось спастись от холода.
- Говорил, на них мы всю блокаду продержимся. Пара яиц в день да карточки - нам хватит. А мы их согреть не могли.
- Да хватит уже про этих клятых кур. Пошли, давай мне руку.
Мальчишка по-прежнему не обращал внимания на Колю, и тот в конце концов поманил меня, чтобы я помог. Но я кое-что заметил - движение там, где никакого движения не полагалось: под шубкой у мальчишки что-то шевельнулось, словно его гигантское сердце забилось так громко, что стало видно.
- Что у тебя? - спросил я.
Мальчишка погладил себя по шубке спереди, словно успокаивая то, что было под ней. Впервые он посмотрел мне в глаза. Хоть он и был слаб, хоть до финиша ему оставались считаные миллиметры, я видел в нем крепость - упрямство, доставшееся по наследству от старика.
- Дед Руслан бы тебя застрелил.
- Да, да, ты уже сказал. Ты одну курицу спас, что ли? Это последняя. - Коля посмотрел на меня. - Сколько яиц курица в день откладывает?
- А я знаю?
- Слушай, малец, я тебе за эту курицу триста рулей дам.
- Нам тыщу предлагали. Дед всегда отказывался. Куры нам всю зиму продержаться помогут - так говорил. А с рублями что делать?
- Еды себе купишь. Курица помрет, как все остальные, если ее тут держать.
Мальчишка покачал головой. Разговоры его утомили, глаза уже закрывались.
- Ладно, а если так? Дай-ка мне. - Коля выхватил у меня из руки "библиотечную карамельку", добавил к ней последний ломтик своей колбасы и триста рублей. Все это положил мальчишке на колени. - У нас больше ничего нет. Теперь послушай меня. Если не будешь шевелиться, ты сегодня здесь умрешь. Тебе нужно поесть и слезть с этой крыши. Мы отведем тебя к девушкам на пятом этаже…
- Они мне не нравятся.
- Тебе ж не жениться на них. Мы им отдадим эти деньги, а они тебя накормят супом. Поживешь у них несколько дней - силы вернутся.
А сил у мальчишки хватило лишь слабо качнуть головой, но смысл был ясен. Он никуда не пойдет.
- Ты здесь птичку защищать останешься? А чем ты ее кормить будешь?
- Я с дедом Русланом буду.
- Пусть уж мертвые тут сами разбираются, а ты пойдешь с нами.
Мальчишка принялся расстегивать шубку. Бурую птицу он прижимал к груди, как новорожденного. Такого убогого зрелища я не видел давно - курица была грязная, оцепенелая. Здоровый воробей в уличной драке заклевал бы ее как пить дать.
Он протянул птицу Коле, а тот воззрился на нас обоих, не очень понимая, что сказать, что сделать.
- Бери, - произнес мальчишка.
Коля еще раз глянул на меня, потом - на него. Не помню, чтобы раньше он так терялся.
- Не живут они у меня, - сказал мальчишка. - В октябре у нас было шестнадцать. А сейчас только эта осталась.
Нам эта курица нужна была как воздух - но мальчишка отдавал ее за так, здесь что-то не то.
- Забирай, - повторил он. - Я от них устал.
Коля принял птицу из его рук, но не разглядывал, вообще к лицу подносить не стал - опасался, что глаза ему выцарапает. Однако никакого буйства в курице уже не было. Она сидела у Коли на руках вяло, дрожа от холода и тупо глядя в никуда.
- Держи в тепле, - сказал мальчишка.
Коля расстегнул шинель и сунул птицу за пазуху - в слоях теплой одежды еще оставалось место дышать.
- Теперь уходите, - сказал мальчишка.
- Пойдем с нами. - Я сделал последнюю попытку, хоть и знал, что все бесполезно. - Тебе сейчас не надо одному.
- Я не один. Идите.
Я посмотрел на Колю, и он кивнул. Мы двинулись к покосившейся двери. Выходя, я обернулся и бросил последний взгляд на мальчишку. Он сидел безмолвно, закутавшись в свою дамскую шубку.
- Тебя как зовут?
- Вадик.
- Спасибо, Вадик.
Мальчишка кивнул - глаза слишком синие, слишком огромные на этом бледном отощалом лице. Мы оставили его в курятнике с мертвым стариком и пустыми клетками. В коптилке догорал фитилек. На коленях, укрытых кроличьим мехом, лежали триста рублей и еда, которой уже не наешься.
9
На Васильевском острове разбомбили детский сад, и Соня собрала корзину щепок от расколотых балок. Буржуйка жарко горела, а мы сидели вокруг, пили "блокадный чаек" и смотрели на немощную курицу. В старую жестянку мы нарвали газет и устроили ей гнездо. Курица нахохлилась, прижав голову к груди, и не обращала внимания на толченое просо, которое ей чайной ложечкой рассыпали по передовице. В газете москвичи умоляли нас стоять до победного конца. Драная Москва. В Питере вообще думают, что раз уж случилась блокада, то хорошо, что с нами, мы что угодно переживем, а эти свиньи-чинуши в столице сдадут город первому же обер-лейтенанту, если им еженедельный паек стерляди не принесут. "Хуже французов", - говаривал Олежа, хоть и знал, что длинный язык до добра не доведет.
Коля прозвал курицу Дорогушей, но когда она пялилась на нас, тупо и подозрительно, никакой нежности в глазах у нее не было.
- А ей не надо это… любовью позаниматься перед тем, как класть яйца? - спросил я.
- По-моему, нет, - ответила Соня, отрывая высохшую кожицу с губы. - Мне кажется, петухи яйца оплодотворяют, а несет она их сама. У меня дядя был директором птицеводческого совхоза подо Мгой.
- Так ты в курах понимаешь?
Соня покачала головой:
- Я и во Мге-то ни разу не была.
Все мы - городские дети. Я никогда не доил корову, не сгребал навоз, не ворошил сено. В Доме Кирова мы вечно посмеивались над колхозниками - как скверно они подстрижены, как у них солнцем обожжены шеи. А сейчас над нами смеются и - едят свежатинку, кроликов там или кабанчиков, а мы жрем пайковый хлеб с плесенью.
- Ко вторнику она не снесет двенадцать яиц, - сказал я. - Она и не доживет до вторника.
Коля устроился на железной табуретке, вытянув перед собой длинные ноги, и что-то карябал в дневке. Огрызок карандаша у него стачивался.
- Не стоит заранее махать на нее рукой, - сказал он, оторвавшись от блокнота. - Она ленинградка. Крепче, чем кажется. Немцы тоже думали, что летом банкет в "Астории" устроят.
Фашисты вроде бы напечатали тысячи пригласительных билетов на свой триумфальный банкет, который Гитлер хотел устроить, завоевав, как он выразился в речи перед своими штурмовиками-факелоносцами, "колыбель большевизма, этот город воров и червей". Наши солдаты находили их на трупах офицеров вермахта. Их перепечатывали в газетах, даже, говорят, листовки делали и расклеивали по стенам. В Политбюро не придумали бы лучшей пропаганды. Мы ненавидели фашистов - за глупость, как и за все остальное: если город падет, не оставим же мы немцам гостиниц, где они станут пить свой шнапс у рояля и спать в роскошных номерах. Если пойдем ко дну, город мы заберем с собой.
- Может, стесняется? - высказалась Соня. - Может, не хочет класть яйца, когда на нее смотрят?
- Может, ей попить нужно?
- Это мысль. Дадим ей воды.
Никто не пошевелился. Мы все хотели есть, мы все устали. Мы надеялись, что кто-нибудь другой встанет и принесет чашку. На улице свет в небе гас. Уже слышалось, как гудят, нагреваясь, близкие прожектора, медленно светлели их толстые нити накаливания. Над городом барражировал одинокий "ишак", его пропеллер жужжал неумолчно - успокаивал.
- Вот же говняшка, а?
- А по-моему, симпатичная, - сказала Соня. - На мою бабушку похожа.
- Может, потрясти - вдруг выпадет?
- Ей воды надо.
- Да, принесите ей воды.
Прошел еще час. Наконец Соня зажгла коптилку, включила репродуктор и плеснула немного речной воды из кувшина в блюдце, а его поставила Дорогуше в гнездо. Птица злобно глянула на нее, но пить не стала.
Соня опять села и вздохнула. Минуту спустя силы возвратились к ней, она повернулась к столику с шитьем, взяла прохудившийся носок, вдела нитку иглу и натянула носок пяткой на колодку - разгладить ткань. Я смотрел, как мелькают ее худенькие пальчики. Симпатичная девушка, а руки - как у Костлявой, бледные и бесплотные. Но штопала она умело. Игла посверкивала, ныряя в ткань и выныривая, снова и снова… У меня начали слипаться глаза.
- Вот знаешь, кто настоящая мерзкая сучка? - ни с того ни с сего раздался вдруг Колин голос. - Наташа Ростова.
Имя я смутно откуда-то знал, но припомнить не удалось.
Соня нахмурилась, но от штопки не оторвалась:
- Из "Войны и мира", что ли?
- Терпеть эту тварь не могу. Все в нее влюбляются, ну просто все подряд, а она ни рыба ни мясо.
- Может, в этом и смысл, - сказала Соня.
Я уже полуспал, но улыбнулся. Коля меня, конечно, раздражал, но нельзя не проникнуться симпатией к человеку, который так страстно ненавидит литературную героиню.
Проворными костлявыми пальцами Соня быстро заштопала носок. Коля постукивал себя по ноге и хмурился, размышляя о Наташе Ростовой и всеобщей несправедливости. А Дорогуша по-прежнему дрожала, хотя в комнате было тепло. Теперь курица пыталась засунуть клюв себе в тело, словно ей снилось, что она черепаха.
По радио выступал драматург Герасимов:
- Смерть трусам! Смерть паникерам! Смерть распространителям слухов! Под трибунал. Дисциплина. Мужество. Твердость. И помните, товарищи: Ленинград не боится смерти. Это смерть боится Ленинграда.
Я фыркнул, и Коля посмотрел на меня: