5
Чаще всего он подходит, конечно, к ее снимкам: как хороша, бог мой, как душиста! (пусть, пусть штамп: ему фиолетово). Кажется, запах кожи "просвечивает" сквозь тонкое стекло – да-да, просвечивает: да вот же они, те самые резковатые – "вечерние" – духи, въевшиеся в его память страшно сказать, сколько лет назад… Щелк! Ирма Р. в накидке из чернобурки, в маленькой черной шляпке, обнимающей непослушные волосы ("непослушные волосы – штамп", механически): Трёхпрудный заметает, черный вечер, белый снег… Щелк! Кузнецкий: Ирма Р. в красном пальто и тонких лайковых перчатках, в руках – желтые хризантемы… Щелк! Ирма Р. с собакой – Дик, милый Дик… Щелк! Щелк! Ирма Р. на лошади, Ирма Р. за фортепьяно… Щелк! Шелк! Щелк! Ирма Р. в театре, щелк, в машине, щелк, в креслах, щелк, в креслах, щелк, щелк, в креслах, щелк, Ирма в креслах, щелк, Ирма в креслах, щелк, щелк, Ирма в креслах, в креслах, в креслах, щелк, stop: Ирма в креслах.
Этот кадр нравится ему, пожалуй, больше других – не из-за нарочитой, несколько даже вызывающей, "эротичности" (Ирма Р. с розой во рту, в одних чулках и туфлях на шпильках – левая направлена в сторону объектива; глаза… – о, ее глаза, качает головой он, ее рысьи глаза, ее искристые айсберги, и тут же, впрочем, осекается, ведь самое пошлое, он знает, он еще в своем уме, писать о красивых глазах, пусть даже "рысьих" или выполненных Господом Богом из такого необычного материала, как айсберг… – итак, "ее глаза", как строчат дешевые романистки, "полны неги и истомы").
Он с замиранием сердца ("с замиранием сердца" – штамп) разглядывает ее родинку у ключицы, проводит указательным по линии груди, касается мизинцем коленки… Позволить себе еще одно воспоминание, или?.. Обесточить процесс искусственно вызванного отчуждения, обескровить его? Порвать нить, разделяющую экспонат и экскурсанта? Послать к черту гида?..
"…неужто и во сне не подаришься неужто отнимешь последней радости лишишь надежды последней что с того что мои книги хорошо продаются кому от этого хорошо я ничего ничего ничего не чувствую не могу больше права не имею связывать слова в предложения слово-то какое связывать черт бы их подрал буквы эти а если попросят обменятьдар на ирму р. совершу "сделку" тотчас семьдесят четыре я сед зануден издатель говорит за спиной гадости какая впрочем разница я же помню помню тот вечер она выпила дикие безлюдные переулки она хохотала дерзко вызывающе она танцевала в лужах крутила зонтом у виска читала стихи дурацкие стихи требовала шампанского мы пили его на патриках была весна ирма р. сама была весной яркой цветущей не ведающей стыда она смеялась когда я оглядывался не идет ли кто она расстегивала молнию она сама молния циркачка наездница колдунья сновидящая из матки принцесса инь нон-стоп стоп стоп-машина…" – он стекает на пол восковой каплей, он тает, он превращается в свечку, он плачет, да, он плачет: оказывается, нашептывают ему, "за любовь нужно бороться" – а он-то, он-то, старый пентюх, он-то, видите-ли, выбрал литературу! "вот и получай, получай! дрочи на ее фотку! так тебе! на! добиваем, ребята?.."
Удаляет абзац. Засыпает.
Астральный двойник, выходящий каждую ночь из его оболочки, улетает к Ирме Р. – он не может ничего объяснить, так как почти не помнит "снов" – однако тайное знание, дарованное ему, вселяет надежду: Ирма Р., сновидящая из матки, помнит о нем, принимает его, он знает – как знает и то, что когда время и пространство сворачиваются в одну воронку, вибрация прекращается – это, собственно, и есть нирвана.
Сегодня Ирма Р. приснилась ему – сегодня, да, сегодня под утро, о чудо. Он очнулся в каком-то беспамятстве (пот тек градом, дыхание участилось) и с трудом, по крупицам, принялся восстанавливать видение – как всегда, с помощью букв, так проще: "Глухой темнохвойный лес. Под вывернутыми корнями упавшего дерева – логово рыси: вот она, сама грация, длинноногая, процарапывает на пне свою отметину. Черные кисточки на ее заостренных ушах "сканируют" меня, будто выведывая, смогу ли я предложить ей расселину скалы или хотя бы какое-нибудь приличное дупло. Felis lynx, Felis lynx, ты ли это?!.
Она прыгает с высоченной сосны на землю; бесшумно ступая, подкрадывается ко мне сзади и кладет лапы на грудь. "Когда ты вернешься?" – нахожу в себе силы не задавать лишних; женщина-рысь никогда не назовет вам точной даты – женщина-рысь скорее лишится языка, нежели скажет что-либо определенное. Итак, "Когда ты вернешься?" – упорно молчу я, а она, Ирма, снимает с себя шкуру – это смертельный трюк: снимать с себя шкуру, да, смертельный, если кто не знает.
Без меха – голокожая – Ирма кажется совершенной: так оно, наверное, и есть. Я долго рассматриваю ее тело: мне хочется срастись с ним, войти в него, остаться – да что там! мне хочется стать этим телом.
Я не сразу замечаю, что с ней темноволосая красотка и какая-то рыжая (рыжий?). Ирма тупо смотрит на плед, прикрывающий камень – грязно-коричневый, неприятный, скучный; она чувствует, должно произойти что-то очень, очень дурное, душепротивное… Красотка пьет виски, рыжее же существо, зевая, приобнимает Ирму: она не сопротивляется, даже как будто радуется – но в радости этой много наигранности. Зрачки рыси впиваются в мои. Больше всего на свете я хочу прикоснуться к кисточкам на ушах палево-дымчатого зверя".
6
Его новый роман недурён: возможно, опять войдет в какие-нибудь Т-short’ы, как пренебрежительно называет он шорт-листы ("футболки из бутика – качество обычного шопа по завышенным ценам"). Роман, однако, романом, но вот что он, черт дери, делает ясным летним днем на старом немецком кладбище? Неужто примеряет? О!..
Кладбищенские дорожки – пространство своего рода идеальное для додумывания некоторых мыслей до конца: вот он и пытается обозначить, если угодно, онто– и филогенез распада "лучшего в мире чувства" – от самого, так скажем, момента оплодотворения яйцеклетки и образования зиготы до смерти. Кладбище – он уверен, да, уверен – поможет осознать причины "разгерметизации чуда": оно одно, и только.
Он останавливается у мавзолея Эрлангеров: ну да, ну да, Шехтель, Петров-Водкин… Четырнадцатый год… Красиво, действительно – и совсем, совсем ведь не страшно здесь, совсем не грустно ему… не больно… не одиноко даже… никак. (Щелк! Могила Джона Филда). Кажется, он и впрямь смирился; с другой стороны, смерть – самый большой обман на свете, великая низость "духовных отцов"; он знает, о чем говорит, да, знает, и не спорьте, не спорьте с человеком, стоящим одной ногой в могиле. "Одной ногой в могиле" – штамп, машинально замечает он, углубляясь все дальше: негоже, конечно, как сказала бы Ирма Р., сновидящая из матки, "некрополем-то подпитываться", однако что делать, если живую материю – по-настоящему живую, живую для него – найти уже невозможно? (Щелк! Могила Васнецова). Что, впрочем, для него "живая материя"? И смогла бы, интересно, Ирма Р. его, глиняного, оживить? (Щелк! Щелк! Могила Софьи Парнок, захоронение французских солдат… щелк, щелк, в креслах, щелк, в креслах, щелк, щелк, в креслах, щелк, Ирма в креслах, щелк, Ирма в креслах, щелк, щелк, Ирма в креслах, в креслах, в креслах, щелк, stop: Ирма в креслах…).
Когда именно, в каком году придумал он Ирму Р.? Ирму Р., переродившуюся в конце концов в прелюдию Дебюсси? Неужто в тот первый злополучный – почему, кстати, "злополучный"? хорошо-то им как было, легко как! – февраль? (в скобках, для дам: разнузданный март, унылый июнь, томный август, искрометный ноябрь; "Девушка с волосами цвета льна", скобку закрыть).
Тот факт, что далекая возлюбленная (ха!), будучи им же самим выдуманная, имеет крайне мало общего с реальным человеком, через какое-то время перестал быть достоянием лишь бессознательного. История, в сущности, типична – впрочем, до чьей-то типичности ему нет ровным счетом никакого дела: он пытается вспомнить важный день – день, когда Ирма Р. обратилась, что и требовалось доказать, в nature morte (still life, Still-leben, natura morta, naturaleza muerta); день, когда ее смеющиеся глаза стали спелым тёрном, нежные щеки – ломтиками дыни, рот – черной вишней, а волосы – самой обыкновенной белой смородиной… Теперь Ирму Р. можно было: а – трогать, b – жевать, c – глотать, d – выплевывать.
"Кем они были друг для друга все эти годы – годы, проведенные с другими, совсем другими (тоже придуманными?) людьми? Только ли для того не терялись, чтобы спастись от отчаянных семейных ужинов или скоротать время? Только ли для того, чтобы небытовое – над-, трансбытовое – пространство позволило сохранить им, ха, свежесть отношений?" – он снимает очки и долго, до слез, трет глаза. Вся эта писанина, конечно никуда не годится. Дурацкий, дурацкий сюжет! Зачем нужно было за него браться? Зачем? Как он собирается писать о любви, если давным-давно ничего не чувствует?.. Да и пишут ли в семьдесят четыре – о любви? Может, пора и честь знать – писать о смерти? Однако смерти нет, смерть есть обман, обман, самая чудовищная на свете ложь…