Иди, Мария. По дороге к Амстердаму ты жива, пока еще жива! Иди, неси тяжелую корзинку, как невесомое облако! Лети в ночи, как та девчонка с маленького Фединого холста. Тебе лишь кажется, что ты жива! Ты – нарисована. И тебя – сотрут однажды, счистят мастихином. И снегом, снегом белым, белилами цинковыми, замажут. Закрасят!
И не вспомнят, никто не вспомнит, что ты – была.
И тебе надо успеть. Надо – успеть.
Ты учила детей. Ты скребла лопатой тротуар ледяной. А теперь тебе нужно успеть отдать людям…
"…Петя! Ты не пришел домой. Может, ты уже не придешь. Сердце мое чует! Молчи, сердце. Ты глупости брешешь. Я не хочу тебя слушать. Все – жестоко, да! Снег – жесток! Мир – жесток! Чему я их учила?! Ты же помнишь, как этот, маменькин сынок, благонравный сынок тети-лошади, там, в богатом особняке, жестко говорил тебе, тебе в лицо: я не верю этой благости! Ну, тому, что вы мне говорите! Не распускайте тут сладкие сопли! Этот парень – он прекрасно знал, зачем убил двух старух! И эта девчонка – прекрасно знает, зачем читает ему Евангелие! Чтобы подкатиться к нему… охмурить! Он просто ей сразу понравился! И она – хочет лечь под него! Но не как проститутка, а как жена! И все. А вы тут мне накручиваете!.. А я тогда… что я тогда?.. я бормотала: Достоевский, Достоевский… А что такое будет это имя – Достоевский – для тех, кто придет завтра? Придет – после нас? Им не Достоевский нужен будет. Им – нужны – будут – дешевые – сосисочки! И дешевая – водочка! И дешевые – детективы в ларьке! И дешевые – гондоны! И дешевые…"
Снег бил ей в лицо, и она шла весело и гордо, тащила тяжелую корзинку на сгибе руки, и плетеная ручка в локоть врезалась, и Мария пела, напевала ледяными, вспухшими от ветра и снега губами:
– По дороге к Амстердаму я жива… пока еще жива… пока еще жива!..
Перед ней из белой тьмы всплыла дверь. Она уже уцепилась за ручку, не поняв еще, что это дверь церкви.
Она вошла, а в храме плыла, звенела литургия. Мария запустила руку в корзину. Вытащила газету. Сунула газету в руки светло глядящему прямо в распахнутые Царские врата, долговязому рябому мужчине в короткой, как у пацана, куртенке.
– Что вы? Зачем мне…
– Возьмите, – сказала Мария. – Читайте! Здесь вся правда о нас!
– Тише, – зашикали сзади, – служба ведь идет…
Она пошла по храму большим торжественным кругом, доставала газеты из корзинки, совала в руки, в лица, за пазухи молящимся. Хор на клиросе пел тоненько, фальшиво: девочки молоденькие, в белых платочках.
Мария и на клирос, к ногам девочек, тоже пару-тройку газет кинула.
– Пошла вон! Вон пошла!
Старуха в черном платке взяла Марию за плечи и толкнула к выходу.
Мария улыбнулась и тоже подала ей газету.
И еще одну.
– Отцу Максиму передайте.
И вышла на улицу, снова в снег и горькие алмазы его.
И снова шла, и улица стелилась грязной парчовой скатертью под ноги ее; и трамвай чуть не переехал ее, и она засмеялась своему испугу и своей неуклюжести, и слепоте своей, и беспечности; и прохожие дивились на радостное, счастливое, торжественное лицо ее.
Мария шла по улице, и раздавала газеты из корзины людям, прохожим, случайным. Она совала их людям в руки, и люди брали газеты у нее из рук – люди привыкли, что на улицах все время что-то в руки суют, рекламу, листовки, флаеры зазывные. Кто молча брал. Кто – с улыбкой. Кто – спасибо говорил. Кто – с отвращением – взяв, тут же в мусорную вазу выбрасывал. Кто – равнодушно. Кто – рвал газету, на ее глазах, нагло ей в лицо глядя.
А кто – тут же разворачивал, на морозе, и читал, под колючим, алмазным снегом стоя. Под фонарем, мигающим в метели.
Заледенелая брусчатка ползла, скользила под ногами. Мария шла с тяжелой корзиной легко, ноги сами несли ее.
Железные, черные ворота рынка еще были открыты. Последние торговцы расходились, расползались молча, устало. Еще стояли около пустых капустных бочек торговки в мокрых грязных фартуках. Еще закрывала на замок табачный киоск чернявая чеченка. И смахивала снег белым нарукавником, выпачканным коровьей кровью, ее знакомая торговка из мясных рядов.
– А, покупательша наша!.. Поздненько… Все уж продали…
Мария шагнула ближе, еще ближе.
Снег вился белыми бабочками перед ее лицом.
Она вытащила из корзины газеты. Сунула табачнице-чеченке. Сунула торговке капустой. Сунула ее знакомой, что мясом торговала.
– Держите, бабы, – жестко, весело сказала. – Это не буквами написано. Это – кровью. Здесь вся наша правда. Вся. Вся!
– Ой, не верю, – так же весело бросила ей в ответ баба, мерзнувшая около капустных бочек. Но газету взяла. – Ой, не верю я ничему! Особенно – писаному…
– Да ну!.. Конешно… Все врут газеты…
– А ты че, гражданочка, газетки теперь продаешь?.. А Фатимка покойная говорила – ты, вроде, учительница… А сколько мы тебе должны-то?.. За газетки?..
Мария уже выходила в чугунные ворота спящего рынка.
Торговки за ее спиной клекотали, как зимние птицы.
Около булочной сидел нищий старик. Мария бросила газету ему в шапку, лежащую на снегу.
Около роскошного модного магазина, с безголовыми манекенами в перламутровых витринах, сидели на снегу две старушки, а поодаль – на коврике – раскосая, смуглолицая мать в тюбетейке, в полосатом шелковом халате и в овечьей шубенке, накинутой на плечи; мальчонка, такой же косоглазый, чернявенький, приплясывал на морозе, растопыривал голые крошечные пальчики.
Мария бросила газеты старухам-побирушкам; матери с южным мальчишкой.
"Как это она на коврике… в халатике этом… в мороз наш… Зачем она пришла сюда из пустыни?.. Думает – выживет здесь?.. Я ей – деньги должна бы кинуть! А я ей – газету… Она по-русски и не читает, наверное…"
Боль сцепляла голову обручем. Боль вонзалась в виски длинными стальными иглами.
Снег заметал пустынную мать на коврике посреди богатой улицы, плечи Марии, корзину с газетами; усыпал круглыми алмазами ее голую, больную голову.
Ковыляя в ботинках по скользкой брусчатке, Мария дошла до трамвайных рельсов. Трамвай зазвенел, подкатывая к остановке. Двери раскрылись перед ней, будто приглашая.
И она поднялась по ступеням.
– Куда трамвай идет?
– На Московский вокзал, разве не видно? Осторожно, двери закрываются! Следующая остановка…
К ней подошла кондукторша. Молча воззрилась на нее: плати, мол!
Мария достала из корзины газету и протянула ей.
– Заплатите! – прокричала, сквозь гам и толкотню, кондукторша.
Мария улыбнулась и покачала головой.
– А денег нет, не езди трамваем! Езди на такси! – зло проорала кондукторша прямо в лицо Марии.
Рядом захохотали:
– Ну что вы, ну пусть женщина едет… Видите, она же с корзинкой, она же из деревни, может, города не знает… Может, на обратный путь не хватает…
– Ну ради праздничка, ведь сегодня праздничек, царя нового мы выбрали, ну простите ей! Ну пусть едет… Прокатится…
– Выходи! Или плати!
Кондукторша толкнула Марию.
Двери закрылись, длинно шипя.
Мужская рука протянулась и небрежно подала кондукторше мелочь.
– Возьмите, я заплатил за нее…
"Он заплатил за меня, – холодея, подумала Мария, крепко прижимая к боку корзину. – Он заплатил за меня… купил меня. На одну поездку. Меня купили… на одну поездку в трамвае…"
– Спасибо вам, – сказала Мария и вынула газету из корзины. – Держите!
Мужчина, в кожаной кепке, дергая небритой щекой, взял газету у нее из рук, прочитал заголовок и насмешливо, громко сказал на весь трамвай:
– "Друг народа"? Какая чепуха! Чушь какая! Все не угомонятся никак, дураки! Кому это, блин, надо! Ре-во-лю-ци-о-нэ-э-эры! Жить нормально надо! Жить! А не революции устраивать!
– А мы нормально живем?! – злобно крикнула кондукторша, плотнее усаживаясь на своем законном месте, прижимая к широкому животу ободранную сумку с деньгами. – Нормально?! Вы так думаете?!
Трамвай гремел, трясся всем железным телом, гудел, с лязгом и звоном во тьме продвигаясь по сельдяным рельсам вперед и вперед, заметаемый снегом.
Скоро вокзал?
Да, скоро, скоро. И ты вылезешь там, у вокзала. Да только ты не сядешь в поезд и никуда не уедешь. Ты раздашь все газеты, сядешь на каменный пол у пустой корзины и заплачешь пусто, очумело. И все будут глядеть на тебя, пальцем показывать и смеяться, и никто не подойдет к тебе, не приголубит, не пожалеет, не погладит тебя по бедной твоей, больной голове.
– Московский вокза-а-ал! Конечная! Выходим, побыстрее выходим!
Конечная. Конец пути. Надо выходить. Ничего не поделаешь. Приехали.
Мария, с наполовину опустелой корзинкой, пробралась к выходу, спрыгнула со ступенек на засыпанный снегом, скользкий асфальт.
"Нет тут дворников, что ли, не отскребают ничего, снегу дают разгуляться…"
Пошла, побрела туда, куда и все шли, в толпе, вместе с толпой.
Далеко, потом все ближе, ближе, горел, пылал белый короб вокзала, и далеко по вокзальной площади разносился голос, объявлявший прибытие и отправление поездов. Мария не стала спускаться в подземный переход. Пошла поверху, прямо по площади, под морды автобусов, под рыла машин, и фары слепили, и шоферы гудели в истерике, а эта безумная баба шла, все шла и шла, не глядя на свою близкую смерть, неся на локте деревенскую, из старой лозы, корзину, и снег присыпал крупной солью газеты, – и так, под заполошный гул машин, Мария перешла площадь и вошла внутрь вокзала, в тепло, в дорожную сутолоку живого народа.