– Натуральные! Что, в Индии блох нету, что ли? Всегда пожалста. Будду все любили! И бедняки, и богатеи… и монахи, и бабенки… женщины, Машка, ну не косись ты так!.. это же не матерное слово…
Она хохотала, закидывая голову.
Федор любовался ею.
Она поймала его взгляд. И щеки, шея у нее заалели, как у девочки.
Федор сел на корточки у ее ног. Мария поцеловала его в лоб, потом в ухо, в нос, в глаза.
Она целовала, обсыпала поцелуями его лицо, – так целуют ребенка.
– Маруська… ласкуша моя… – Федор повернул ее ладони к своему лицу, сам уже целовал их, зарывался в них носом. – А что ты думаешь… Христос-то… тоже – странник был! Путник! Всегда в дороге! У Него ноги-то, наверное, такие были – исколотые… израненные… ступни – твердые, как деревянные… все по земле да по земле, по горячей, по пустынной земле… и нигде кружку воды не подадут…
– Ну что ты, Федя, подавали… И даже – хлеба кусок подавали…
– А Он в одной деревеньке – знаешь?.. – водичку в винцо превратил…
– А ты – нам – сейчас – не можешь?.. Не можешь, то-то же… слабак…
Она посмотрела в его близкое, широкое как медная старая тарелка, родное лицо, потом заглянула ему за спину, туда, где на мольберте и на старых столах стояли картины.
Он оглянулся, взгляд ее повторил. Будто солнце взошло на его лице.
– А-а… смотришь. Смотри. – Он всунул в зубы сигарету. – Новые.
Холстик был крошечный, словно мышонок.
Ювелирная работа.
Девочка шла… нет, летела. Была ночь, звездная, синяя, и она летела в ночном небе, и крупные золотые пчелы звезд летели вместе с ней. Она, тонкая, как краснотал, тихо наклонилась в полете, раскинула руки, ловя пальцами утекающий воздух. Юная, с копной сенных волос… Марии показалось – да, растрепанные волосы летящей девчонки пахнут сеном, свежескошенным, разнотравным… Синее тонкое платье летело и слетало с нее, но Федор не показал ее наготу, скрыл в тени, как за тучей, ее маленькую грудь, ее целомудренно сомкнутые ноги. Звезды путались у нее в волосах.
Мария перевела взгляд.
О, большой холст, глазами на охватишь. Женщина, да, это уже женщина, не девочка. С налитой грудью. С налитыми горечью зрачками. Мария заскользила глазами вниз, к ее рукам, ожидая увидеть на руках – младенца… и замерла. Никакого младенца не было и в помине. Женщина, в повернутых друг к другу ладонях, держала… свет. Светящийся шар. Шар летел, вылетал у нее из рук, и она горько, прощально глядела на него, не удерживая его: лети, лети и живи, и умирай. Это твоя жизнь. Это твоя смерть.
– А я думала, это Божья Матерь, – смущенно сказала Мария, обернув маково-алое от жара лицо к Федору.
– Это Божья Матерь, – твердо и тихо ответил Федор.
И заглянул на самое дно Марииных распахнутых глаз.
Последний холст был опять маленький. Маленький и узенький, как… "Как крышка маленького гробика, детского", – смятенно подумала она. И, Господи, да, да, вот же, видно ясно, – на картине был изображен гроб. Черная крышка. Длинная. Узкая. И на крышке – алая, красная свеча. С красным язычком тихого, косого огня. И струйкой дыма от него – вбок, вкось – за край холста – улетающего.
А над свечой – синее, нежное, цвета бледного сапфира, прозрачное небо. Ночь опускается. Снова ночь. Снова – звезды?
Круг замкнулся…
Нет еще, нет…
– Я все поняла, – неслышно сказала Мария.
– Это… это… – Федор отвел руку с сигаретой ото рта. По его лицу внезапно пошли, потекли, как струи дождя, кривые, темные морщины. – Любовь и жизнь женщины, вот какой это хоровод…
Мария встала с маленького стульчика. Подошла к картинам. От них пахло скипидаром, тонко, остро, нежно, и почему-то – перцем и мясом.
"Дура, ты просто хочешь есть".
Она встала перед холстами на колени. Сложила руки лодочкой. Потом сложила пальцы в соленую щепоть и медленно, тихо, едва прикасаясь кончиками пальцев ко лбу и плечам, перекрестилась.
Федор молча глядел, как Мария молится его картинам.
У него блестели глаза.
– Они же недописанные еще, дурашка…
– Я… – Она повернула голову, и ее глаза, полные слез, мазнули по лицу, по груди Федора, как две кисти, обмакнутые в золотую, слепящую краску. – Я сама их допишу, если ты их бросишь…
Федор шагнул к ней. Подхватил ее под мышки. Она послушно встала с колен, потянулась, повлеклась за его руками, к его заросшему, как у старика-лесовика, берестяно-бледному лицу.
– Я ни тебя не брошу… ни их…
Обнял так крепко, что вся кровь снизу, из живота, из подреберья, бросилась, влилась, как вино, как ледяная водка, ей в голову.
И камни ее хрустальной низки, прижатые его шеей, в ее шею больно втиснулись, врезались.
Обнимая ее, обернулся.
– Чайник кипит!
По лицу Марии лились длинными ручьями слезы, обжигая щеки больнее кипятка.
3
Она смотрела на своих стариков молча, отчаянно, а старики, словно извиняясь молча, смотрели на нее.
Наконец она разорвала склеенные губы.
И Лида, поймав, как птицу, ее вдох, засуетилась, заплясала сухенькими ручками, затеребила на животе ветхий, заляпанный жирными кухонными пятнами фартук.
– Как это – не было? Как?!
– А вот так, Машенька, вот так, – старик Матвеев стряхнул с рубахи невидимый пепел, – тебя не было, и Пети не было. Загуляли, видать, вы оба.
Улыбка у него не получилась. Хотя видно было – он очень хотел улыбнуться.
– Двое суток не было, – сказала Мария холодно, твердо. Губы ее тряслись.
– Ну, сутки-другие – это не срок. Разве он у тебя не пропадал никогда? А друзья? А… девочки?..
– Девочки, да, – сказала Мария, – да, девочки. Конечно.
Стянула с себя куртку. Кинула в угол, как мертвого зверя.
Старуха Лида глядела на нее испуганно, жалобно.
– Машечка… А ты… это… к властям не ходила, ну, штобы нас на очередь… на расселенье – поставили?.. Нет?..
– Ходила. – Рот Марии еще сильнее отвердел.
– И как… власти?..
Мария смотрела поверх седой и лысой головы Матвеева. Как в пропасть.
– А никак. Хрен ли я туда ходила. В Кремль.
Старик Матвеев вздрогнул всем жилистым, кощеевым телом. Подбрел, подковылял к Марии на ходулях-ногах. Взял ее костистыми руками за плечи.
– Машер! Ты ругаешься при мне впервые, Машер…
– Простите, Василий Гаврилыч.
Лида ткнула Матвеева сухим кулачком в бок, незаметно.
– Машенька… ты не нервничай. Придет Петюша, придет. А как же, да вот сейчас, скоро, и придет. А ты ляг пока, ляг в спаленке, отдохни.
– У меня предчувствие, – тихо, как для самой себя только, чтоб никто другой не слышал, сказала Мария.
Но Лида, глухая Лида, услышала.
И крепко Марию под локоть взяла.
– Предчувствия наши, доченька, – не верь им! Потому што, миленькая, это мы, только мы измышляем себе… накручиваем… А мы… Кто такие – мы?.. Мы – ништо. Прах. Пыль… Из пыли пришли – и в пыль уйдем… Мы ничего не знаем, что с нами будет завтра!.. Ничегошеньки… А вот Бог – он знает. – Старуха Лида торжественно выпрямилась. Больнее сжала Мариин локоть. – Он – все знает! Только Он один! А не ты! Не я! Не Вася! Не Петя! Только Он! Он все и решит за тебя. Он все тебе и подаст… Он – и поможет… только молись Ему, Маша. Не ленись!.. не гневи Его!.. не сетуй!.. только – молись…
Лида уже вела ее в спальню. Пахло пожарищной, гадкой гарью. Пахло вкусно, тепло – щами. Пахло ее, Марииными, духами. Пахло – их жизнью, медленно, снежно идущей на ущерб.
За Лидой закрылась дверь, и Мария села на кровать и оглянулась вокруг себя.
Словно со стороны, увидела себя, сидящую, сгорбившись, на кровати; увидела свои колени, свои бессильно брошенные руки, увидела все свое тело, уже расплывающееся, но все еще крепко сбитое, крутое, как хорошо промешанное тесто, – рабочее. Голова кружилась и ныла, и она будто сверху видела свой склоненный затылок, свои темные, испачканные сединой волосы, свою шею с хрустальной низкой, подаренной Федором.
"Где Петр. Где Петр. Опасность! Что они делают! Степан в тюрьме. Зачем он в тюрьме? Где Петр?! Я ничего не знаю. Не понимаю. Боже, возьми от меня эту боль!"
Она обняла обеими руками голову. Закачалась взад-вперед.
Встала. Пружины звякнули. Она бездумно выдвинула ящик тумбочки. Она не поняла, зачем она это сделала; рука сама сделала.
И она – увидела.
В ящике лежал пистолет.
"Нет, нет, это просто так, это игрушка…"
Она медленно протянула руку и взяла в руку пистолет.
Пистолет был холодный и очень тяжелый.
Она еле подняла его.
Положила к себе на колени. Смотрела на него.
Не думая ничего, смотрела.
Потом пришли мысли, туманные, плывущие сквозь невыносимую боль.
Он настоящий. Да, да, конечно, настоящий. Это понятно, ведь он такой тяжелый. И что? Это и есть тот самый пистолет, о котором судья говорил?! Да, он. Так и есть. Это он. Значит, все правда. Все правда, а я дура! И мой сын убийца. Или пока еще – нет?!
Пистолет… Красивый. Мальцу хорошо, приятно держать его в ладони. Пальцы сжимать на рукоятке. О… да. Вот так сжать. И правда, приятно. Ты держишь смерть в руке. Чужую смерть. Или – свою?! Не все ли равно. Главное – держишь.
Пистолет. Оружие. У меня в руке – оружие.
И что дальше?!
Как голова болит. Думать. Думать дальше. Выше лететь. Не обрывать… веревку.
Пистолет у меня, и что? Как что? Теперь я могу пойти с ним… Ну, куда, куда пойти?!
Боже, отними у меня мою боль.
А никуда не пойти.
Никуда.
С ним я могу только – уйти.
Куда?!