Схватил ручку, паста словно иссохла от такого накала страстей, и он процарапал, прорвал бумагу, вылезая за рамочку бланка, повторил подпись, не обращая внимания на протестующие жесты, откуда-то сбоку услышал возмущённый голос регистраторши, приписал снизу дрожащим, пьяным почерком "исправленному верить", бросил ручку, она подпрыгнула издевательски, некстати, упала на пол.
Он сграбастал свидетельство о разводе на толстой, "несгибаемой" бумаге, серое, с коричневой широкой виньеткой, похожее на облигации трёхпроцентного займа.
Они лежали у родителей в большой коробке из-под обуви, копились годами, сберегались ради какого-то пока неясного благоденствия в стране.
Мчался, перебирал ногами в лёгком повороте лестницы со второго этажа. Вылетел вон, прогрохотал, стараясь не оступиться, на улицу, злясь на вспышку ненависти, казня себя за несдержанность и вопль, какой-то бабский, несерьёзный, за перехлёст эмоций.
На следующий день улетел в Магадан, подальше, в командировку. И почти две недели жил в общаге с продавщицей местного универмага, молчаливой, неулыбчивой, с прямыми чёрными волосами, похожей на индейца.
Он тогда изъездил всю страну вдоль и поперёк, словно копил впрок впечатления за счёт командировочных денег, и оказался прав, потому что после развала всего у него бы уже не получилось.
Он был лёгок на подъём тогда. Много позже оценил и решил, что поступал правильно.
– Великий лекарь – дорога! – говорил он тёткам в отделе кадров. – "Старость меня дома не застанет, я в дороге, я в пути".
Они кивали сочувственно и быстро выдавали документы в Якутск, Красноярск, Новосибирск, Магадан. И даже была мысль отправиться на ЗФИ – Землю Франца-Иосифа, где был у них испытательный стенд. Он отвлекался на долгие бездумные перелёты и переезды, засыпая, превращаясь в некий кокон, из которого что-то вылупится, выползет, но вот полетит ли – это вопрос.
Через много лет, по дороге на дачу с компанией, уже на выезде из города остановились кое-что докупить в небольшом магазинчике. За прилавком была Олеся. Нет – стояла тумба, толстая, краснощёкая от неумеренных возлияний тётка.
– Здрасьте вам! – прошепелявила она без всякого удивления.
Скорее, стравила воздух. Словно перед этим долго сдерживала дыхание, отчего лицо неумеренно покраснело, вмиг стало бурым. Вскинулась рисованными ниточками бровок, чёрных, блестящих, нахальных на голой припухлости надбровных дуг. Всколыхнулась губчатой рыхлостью лица, дробно, истерично захихикала, как заведённая, отклоняясь от прилавка назад, скрестив руки на груди – словно палач, перед тем как крепко, бесповоротно взять в руки топор.
– Здрасссссьте, – вновь стравила воздух. И он тоже задержал дыхание, покраснел от этого вдруг, опустил глаза, заметил короткий халат, толстые ноги в редких тёмных, "заблудившихся" в белизне тела волосках, тапки бесформенные и растоптанные, под стать фигуре. Покраснел ещё гуще и удивился этому, злясь на себя.
Молча кивнул, расплатился. Она всё хихикала, раздражала неестественностью.
Окинул себя мысленным взором: в светлых фирменных шортах, шлёпанцах на босу ногу, с лёгкой сединой в хорошей стрижке, на крепких мускулистых ногах, в меру волосатых. Но злорадства не испытал. Сложив это всё вместе, был рад, что промолчал, не влез в трясину расспросов.
– Не хочешь, чтобы соврали, не спрашивай.
И тела её не вспомнил, не почувствовал никаких угрызений, а уж мысли о том, что, может быть, и он виноват и был всему главной причиной, в нём и вовсе не встрепенулось. Встретил абсолютно чужого человека – и всё. Только непонятная досада портила настроение, а почему – никак не определить, и от этого ещё больше злился на себя, хотя и толком не понимая почему: то ли не так посмотрел, то ли не ту интонацию употребил, то ли резко слишком повернулся.
И долго ещё не отпускала, вилась вокруг, промелькивала в мыслях. Зудела, пока так же неожиданно, как и появилась, вдруг не исчезла, но это он почувствовал не сразу, а на каком-то извиве вообще других мыслей, и лишь удивился – как такая мелочь могла так долго досаждать.
Детей, слава богу, не было. Алексей даже был рад, что всё это случилось тогда, а не через несколько лет. Потом было бы ещё труднее. Оказалось, сойтись легче, чем разойтись.
Эта мещанская истина тоже его раздражала.
Он смотрел за окно, там мелькал ельник, словно причёсывал своими остриями, приводил в порядок взъерошенность его мыслей. Успокоился постепенно – скоро уж и поворачивать надо будет на лесную дорогу.
Вдруг опять вспомнил замызганный по краям карманов халат Олеси, дряблую смятость сухого, пожухлого листа в ямке приоткрытых грудей, обтянутых блёклой тканью. Всё – несвежее, усугубленное кислым запахом пролитого пива. Ясно понял, что она его тоже не любила, ни одного дня, а замуж – чего бы не сходить! Не убудет.
Но почему его так прочно пришпилила булавка предательства?
– И куда канули её многочисленные таланты, надежды, которые подавала?
Он был даже несколько рад, что встретил её именно за этим прилавком, в затрапезном виде, безликую, без возраста. Но не хвалил себя за то, что расстались, а по-прежнему корил за то, что совершил глупость… никчёмная свадьба его гнула в досаде и сейчас. Возможно, поэтому не было злорадства, что вот у него всё хорошо, а она обабилась, расплылась и прозябает в этом сарайчике.
Он поспешно женился тогда. Интуитивно боясь, что будущий ребёнок будет при живом отце – без отца. То есть того, что произошло с ним, хоть и по другой причине, производственной, при внешнем семейном благополучии, но от этого было не легче. И он не мог допустить, чтобы по его вине у ребёнка была неполная, неполноценная семья, и он как-то сразу решил жениться, только много позже поняв, как точно его вычислили и сыграли на этом, рассудив по-мещански – "стерпится-слюбится". Но получилось не так, как думалось, а он прозрел запоздало и впал в гневное ослепление. Благо повод формальный имелся, вот он и рубанул с плеча, потому ещё, что подлость была многократной: во-первых, не было беременности, во-вторых, измена – адюльтЭр, так он саркастически произносил это словцо. Будто крупную соль грыз зубами, ранил десны, они кровянили и болели оттого, что соль попадала на открытое, нежное мясо. А потом в ЗАГСЕ, при всех, как на базаре, ещё и цинично предлагалось начать всё заново, не разводиться, простить, перетерпеть – с кем не бывает, продолжать сосуществовать рядом, но словно бы поставить себя – к стенке, как на расстрел.
Не видя лица, спина к спине, как в палатке на привале. Лишь перекидываясь незначительными фразами, редкими словами. Не слыша, не слушая, не вслушиваясь. Думая при этом лихорадочно о чём-то совсем другом. И одеревенело не чувствовать, не ощущать того, что рядом пульсирует – боль. Ходить в гости, магазины. Куда-то двигаться бесцельно. Улыбаться фальшиво, втайне поджидая и приближая возможность отомстить с другой женщиной. Оживая, или натужно делая вид, что оживаешь в этой порочности, отвлекаясь и спасаясь в блуде, прячась за него и оттуда спокойно созерцая, что же делает женщина, которая живёт с тобой в одной квартире, двигается, что-то говорит, спит где-то рядом. Не терзаться угрызениями, а со временем, попривыкнув к такому ходу вещей, уже и не задумываться о пропасти между ними. Огромной, разрастающейся, всё более отдаляющей их друг от друга. Как весенние, отплывающие в разные стороны льдины. Ругаться обидными, злыми и хлёсткими словами, не щадя друг друга. Сладострастно злорадствуя в душе и втайне радуясь, что были другие женщины. Вот тебе – за то, что ты, такая дрянь, захомутала меня, наивного, хищница коварная. И однажды не выдержать, начать, отбросив приличия и стыд, откровенно оскорблять таким "причастием" бесовским, припоминая её измены, укоряя ими, словно оправдываясь за свои мерзости, и на последнем пределе – едва сдерживаясь, чтобы не схватить нож, пытаясь оправдать свою гнусность, как неизбежную расплату за её коварство, и ослепнув от нестерпимого желания взять грех на душу и разом остановить это безумие.
И укорачивать такую короткую жизнь ей, возненавидев себя, уродца с усохшим, морщинистым и пустым мешком… бурдюком сердца и увеличенным жёлчным пузырём, неестественно перекошенного и жалкого мужичонку – даже в собственных глазах, мысленно, со стороны.
Во имя этого стоило не уходить?
В бессвязной бредятине пьяного наркоза он даже допускал, что Олеся и не смогла бы забеременеть от него по причине нелюбви. Какой-то мудрый ген противился. Хотя и жили они, не оберегаясь. Не хотел, выгибался, круглился напористо, непробиваемо этот упорный ген. Ведь не телят решили завести, свинку, кота – человека. А она, должно быть, испугалась, поэтому и затащила в кровать другого, чтобы предъявить потом чужого, бастарда, как ребёнка Алексея, чтобы и внешне всё выглядело пристойно, и его при себе удержать, из простой бабьей, собственнической логики.
Мысль эта его держала в напряжённом поле ненависти, присутствовала почти всегда, временами очень угнетала и мучила, пока вторая жена не принесла "благую весть" о беременности.