Бывало это обычно вечером, перед отбоем, после подшивки подворотничков. Он ложился на кровать без ремня, расстёгивал верхнюю пуговицу гимнастёрки, закладывал руки за голову. Увлекаясь, набирал хороший темп и сходу диктовал писарю Максу очередную любовную "пену", удивляясь про себя, что так легко можно завлечь чужих, далёких девиц, словно любопытных куриц, на эту глупость.
– Что не сделаешь от скуки! А уж тем более – армейской! – решил он однажды. – И напишешь, и прочтёшь, и вдохновишься, и ответишь. Глупость двигает людьми.
Почерк у Макса был каллиграфический, лёгкий и красивый, и он тоже получал своих "борзых щенков" от довольных дембелей. Потел от усердия, каплюшку с кончика носа смахивал и постоянно упрашивал:
– Лёха, слышь – не гони, а, не на марше! Тормозни чуток! Надо же красиво оформить! Я же не печатная машина!
Вокруг на табуретках сидели "заказчики", дальше толпились "салабоны", и было это похоже на современный вариант известной картины, только вместо запорожцев веселился от души личный состав, восхищаясь тем, как ловко и без малейшей "затыки" Алексей сходу складывает целые "поэмы".
Алексей основательно въехал в беспрерывный процесс "творчества", но писать письма домой уже не было ни сил, ни желания, хотя он и понимал, что надо это сделать. Пауза затянулась. Он получил строгое письмо от отца и лихо "навалял" ответ, полный всякой бездумной ерунды, скорее под впечатлением от повести "Поединок" Куприна.
Отец через неделю приехал его проведать.
Алексея отпустили в увольнение. Идти особенно было некуда. Они бродили по городку, отец присматривался к нему, много говорил, расспрашивал, собирается ли в вуз, тревожился, урезонивал:
– Учись, а то будешь как я – всю жизнь мантулить! Железяки двигать! Пока копыта не свинтят и на живодёрню не отправят.
Алексей возвращался в казарму в липком солидоле тёплого осеннего мрака, остро понимая, что впереди его ждут потери, это неизбежно, но простота такой формулы нагоняла тоску на фоне ветра и мелкого гаденького дождичка. Отец был рядом, но словно бы уже отдалялся, и Алексей вспоминал какие-то куски из детства, молчал.
– Думая об отце, я извлекаю корень квадратный из воспоминаний, а если ещё про деда, значит, это уже корень третьей степени, и чем дальше, тем сложнее это сделать навскидку, удержать в памяти результат, надо брать бумагу, ручку… Хотя лучше, наверное, будет сказать – "перо", потому что за этим словом появляется – "летописец". И почему так обидно мало рассказывал дед про свою жизнь, отец, и как сейчас обострённо я понимаю, что мне этого очень недостаёт, чтобы точнее осознать – кто же я? Из каких корней выросла эта ветвь? – спрашивал он себя, продолжая молча идти в неуютной осени рядом с отцом. – Знак корня, похожий на подбитое крыло неведомой птицы. Сверху, как голова, степень извлечения: вторая, третья… седьмая… осеняет и благословляет – пойди, познай, коснись корней…
Осень. Урожай созрел. Зрелость, и веет тоской от слёз с голых веток.
На КПП расстались. Отец потом заперся в номере маленькой гостинички аккуратного литовского городка, где была расквартирована часть, крепко выпил, а рано утром одиноко курил на станции, уехал в холодный ноябрь.
До сорока лет отец не пил.
Отцу что-то не понравилось в нём, это было видно, но он не написал ему об этом.
Отец был сильно подавлен, увидев Алексея в форме с чёрными погонами артиллериста. И оставалось отцу ровно десять лет жизни. И прошло уже двадцать, как он умер.
Спустя время Алексей понял, что отец любил его, но унёс с собой слово "люблю", так его и не озвучив. И это было самое грустное из того, что в нём убило железо.
Такие насыщенные годы в их семье, они много в себя вместили событий: институт, диплом, скорая женитьба на говорливой хохлушке Олесе, девушке спортивной, имевшей разряды по многим видам спорта, начиная с шахмат и заканчивая водными лыжами. Сейчас бы сказали – гиперактивной.
Познакомились в коридоре института. Она на ходу качнула бедром, и рикошет некстати попал ему в глаза. Просто так. Запросто, пошутил к месту, поехали вместе в стройотряд.
Так мило она шепелявила и смеялась. Ласковая, как беременная кошка, выгибала спинку навстречу его рукам. А через два месяца – свадьба. В кафе-полуподвале, словно прятались от пытливых глаз. Чьих? Кому нужна была эта пьянка! Ведь он уже понимал, что не любит, всё это ненадолго, но остановиться тогда не хватило духа.
– Два месяца – спустя! – отшучивался он после развода, придавая второй смысл этому слову. Злой и непорядочный.
Через год он застал её в постели с лабухом из местного кафе, мордастым жлобом-ударником с нагловато-сонным выражением, которого она называла "Малыш". Вернулся с рыбалки, поздно, но не позвонил с вокзала, как обычно, проявляя тактичность, а получился классический анекдотец-с, водевиль-с. Похабный и совсем для него не смешной.
Она суетилась, прятала сивые, неприметные без накладных ресниц и макияжа свинячьи глазки, вызывала жалость и отвращение одновременно, была чем-то неуловимо похожа на своего кабана-любовника. Смотреть на неё было невыразимо больно и невыносимо противно.
– …Я имею несчастье быть обманутым мужем, – растерянно произнес он классическую фразу, но стушевался от неожиданной, неуместной интеллигентности на фоне этого великолепного жлобства и прибавил со злостью: – Ну что, гадина, доигралась? – Спросил в затмении, готовый на любое безрассудство.
Хотя и понимал, что не любит эту бабу, но возмездия требовала подлость, а не поруганная, изнасилованная любовь, которой не было вовсе.
"Малыш" засопел:
– Ты… это – не горячись… аллё… дело житейское… чё там…
И выскользнул на улицу. Олеся метнулась следом, накинув куртку поверх ночной сорочки, голая под розовой синтетикой рюшек.
Он всё это лихорадочно отмечал, растравляя себя, доводя до исступления видением её тела, пахнущего истомлённой плотью и мягкого, как перезрелый банан, размазывающийся в руках.
Вернулась она утром. Он беспробудно спал, наглотавшись таблеток.
Она тормошила, плакала, пыталась разбудить – испугалась, увидев пустые облатки из-под лекарств.
Несколько дней страшно болела голова. Гудела басовитым колоколом, отдавалось гулко в затылке, пеленались желания.
Тупая заторможенность.
Он крепко выпил, а наутро понял, что голова звенит от колокольчиков, но уже с похмелья, а не от мощного, набатного колокола обиды.
Чем больше он пьянствовал, тем яснее понимал, что на это его толкает не ревность к бывшей, жену-то он точно не любил, даже и недели не наберётся, может быть, какая-то симпатия была скоротечная. В загул и тоску его вгоняла злость обманутого самца. Какая уж тут – ревность! Злость! Она топорщилась жёстким плавником, царапала, некстати кровенила, отвлекала и мешала, и подпитывалась постоянно мыслью: это – вероломство. Оно ввергало его в состояние тупого оцепенения и доводило до звериного желания стукнуть, ударить хлёстко, обидно, дать для начала пощёчину. Он и не подозревал прежде, что можно так ненавидеть женщину, не узнавал себя и останавливал, уговаривал не переступать этой последней черты, тоненькой грани. И уходил в очередную отупляющую пьянку, с каким-то мазохистским сладострастием, которого прежде в себе не замечал, заранее готовясь утром встретить ужасное рыло похмелья в мутном зеркале рождающегося дня.
Весь этот осиный рой однообразных мыслей кружился, хороводился в голове беспрестанно, отравлял нутро ядом свершившегося предательства.
Он впадал в оцепенение и, доходя до какого-то предела, говорил себе:
– Это должно пройти – безвозвратно! И по-другому не будет.
Но прошёл год, начался второй, а тряпьё это ветхое тлело, дымилось, вызывая резь в глазах, не давало вздохнуть полной грудью, отравляло ядовитой, удушающей гарью.
Нет, он не собирался мстить ей прямо или косвенно, через других. Вообще мстить женщинам, за то, что она – просто распутная бабёнка, успокаивая себя, что они – все такие. Бросая её, другую, очередную знакомую, доверившуюся ему. В момент, когда невинная жертва его обстоятельств начнёт радоваться первым признакам серьёзных отношений, сыграв на влюбчивости и привязчивости, а он – подличая, злорадствуя, наслаждаясь свершившейся местью к бывшей жене, оставлял в недоумении и обиде хорошего и, в общем, случайного человека.
Он прилетел из Карелии, где провёл два месяца на шеф-монтажных работах. Отдохнул – собирал грибы, ловил рыбу в свободное время. Загорел, огрубел голосом. Бородатый, этакий мужественный современник, может быть, геолог, вернувшийся с "поля". И с вокзала, с рюкзаком пришёл в ЗАГС в расхристанном свитере, пропитавшемся запахом лесной дикости, костра и речной свежести.
Было странно видеть её слёзы. Лживые и жалкие, как и вся она. В маленькой комнатёнке, тесной, словно на допросе в камере. Какие-то вопросы, для пустой, безумной статистики – гулко отскакивали от стен старинного, некогда красивого особняка, он что-то отвечал, не вникая особенно, надо было поскорее закончить и уйти.
– Нет! – в гневе заорал он, отмахиваясь руками, словно отгораживаясь. – Вы посмотрите на неё, – взорвался он, – всё ложь, фальшивое всё! Ресницы наклеены, парик напялила, косметика… щёки нарумянила… сплошные… ходули, протезы!!! Что я – урод? У меня нет рук, ног… глаз? Зачем?.. Прощать убийцу – значит убивать!
Закончил, уже окончательно напугав толстую тётку-регистраторшу словом "убивать".