Словно само пришло. Неосознанно, из глубины, когда и говорить-то об этом было опасно, и оставалось ещё долго, и он помнил эти коричневые, грубые, колючие от каких-то щепочек внутри большие листы, и как волновался отец, чтобы не испортить, и удивлялся напряжению, с которым это всё вписывалось в графки, хотя и надо-то было только точно соизмерить важность словца "судимый" или "осуждённый", а по большей части ответить – "да", "нет", "не был"…
В срочную службу "особняк" приглашал по очереди на собеседование в ленинскую комнату солдат и сержантов, но, очевидно, от Алексея исходило такое внутреннее неприятие, что тот ограничился общими вопросами и скоро отпустил. С некоторыми же беседовал долго, и Алексей после этого общался с ними насторожённо, хоть и не знал наверняка – "стукач" перед ним или нет.
И постоянно вспоминалось из Мандельштама:
– "Власть отвратительна, как руки брадобрея"…
* * *
Алексей долго ломал голову – почему называют именно 1937 год, когда говорят о репрессиях? Ведь начались они раньше и продолжались много лет. Чем он ярок и необычен в отличие от не менее тяжких, смертельно мрачных и долгих годов культа личности?
Однажды ему явилось откровение, он понял и составил для себя формулу. Нумерология получилась такая:
– 1+9 = 3+7, то есть 10 = 10. Одна человеческая единица в тех условиях – ничто, распыляемая щепка, переходящая в ноль, единую для всех – пустоту.
Огромную, как космос вокруг.
Дед ушёл в "космос", растворился в пространстве, не успев нарадоваться внукам, рассказать про своё детство, жизнь до них, из которой он и сам вышел…
Алексей вспомнил об этом, когда прах Индиры Ганди рассеивали с самолёта, на весь мир показывали по телевизору.
– Могила – вся Вселенная! Хотя где-то тлеют православные кости моего деда! Оттого, что я не знаю конкретного места, географической точки, я принимаю за исходное условие – Вселенную, а могилка – на зелёном, кособоком бугорке под названием Земля.
И грустно от этой глобальности, и одиноко.
Алексей редко доставал обширную, как контурная карта, фотографию некогда большой семьи, потом ещё разросшейся детьми от трёх сынов могучего деда. Внуками и первыми правнуками. Дед восседал за столом в центре, смотрел уверенно и прямо ему в глаза через ржавый налёт слоистой воды времени, в которой не смогли раствориться слова "справедливость", "реабилитация". Был лишь йод, разведённый водой слов, трепотнёй, массивом газетного текста, похожего на бурый кирпич, которым угрожают убить, и не пригодного, чтобы врачевать им раны. Это не примиряло его со всем происшедшим, оставалось болью, но он не особенно об этом распространялся.
Уходил и отмалчивался. Без широковещательных заявлений, не вступая в споры, даже с друзьями, в узком кругу, не уплывая со всеми на волне перестроечной мути, носил в себе и помнил до каждой чёрточки эту большую семейную фотографию с дедом в центре.
* * *
Коротко и быстро отцветают тюльпаны, потом город плавится в жаркой пыли и зное, источаемом стенами домов, асфальтом, и на день мало одной белой сорочки.
Высокий берег, памятник могучему Чкалову, куртка на богатырском плече, свитер под горло. Алексей был в выпускном классе, и тогда только входила в обиход водолазка, это была мечта многих – её "достать", купить было нельзя.
Позади Чкалова – крепость. Крохотная, и сейчас было непонятно, почему её так и не смог взять приступом Емельян Пугачёв, и слово "крепость" было, как надпись на поллитровке водки, такой масштаб, как нечто неосязаемое физически, но вполне возможное – пока сам не попробуешь.
Степь и небо. Параллельные плоскости. Знаменитое военное училище лётчиков. Несколько больших заводов, эвакуированных в Отечественную войну.
Сошёл к реке, в стороне от долгих ступеней спуска, по крутым уклонам берега. Мост, гордость отца, смотрелся мрачной громадиной, непропорциональной на сильно обмелевшей реке.
Выше в реку впадала другая, поменьше, но тоже обозначенная на карте. Вот в месте впадения он и поймал свою первую большую рыбу, судака почти на полтора кило.
С вечера снарядили, закинули донки, наживили жареными речными устрицами, побрызгав ландышевыми каплями. Одну он закрепил слабо, колышек вырвался и улетел в реку. Он на этом же месте поставил другую донку. Утром стали собираться домой, улов был слабый, в последнюю минуту вспомнил про эту донку, стал сматывать и примерно метрах в пяти от берега заметил, что шнур ведёт в сторону. Он стал энергично сматывать шнур – падали крупные капли воды – и сразу, мгновенно, увидел большую рыбу сквозь мелкую воду, рванул, выдернул на берег красивого, в бледно-серую полоску судака: тот взял наживку первой донки, но запутался в клубке шнура, а Алексей второй донкой клубок этот зацепил.
Судак мощно ударил хвостом по пологому бережку и в одно мгновение оказался почти у самой воды. Алексей в прыжке кинулся за ним, больно, до крови искололся об острый частокол спинного плавника. Подцепил его пальцами под жабры, истекая кровью, перепачканный влажным песком, не обращая на боль в исколотых пальцах, чувствуя, как внутри учащённо, с каким-то звериным восторгом дышит живое слово – добытчик, имя его пращура. Это было новое, прежде неведомое ощущение.
Много позже, читая в Библии о рыбах и рыбаках, он вспоминал того судака и своё неуёмное, страстное, почти бесконтрольное желание – схватить, поймать!
* * *
На выпускной вечер они загрузились на пароход, причалили к заросшему острову, развели костёр и пели всю ночь песни. Уже кто-то из девчонок нравился парням, и всякая ерунда была наполнена необыкновенной глубиной и смыслом, разочарования и горечь ждали на далёкой пристани, к которой они только отплыли.
Сейчас рядом празднично мелькали весёлые кабинки фуникулёра "из Европы в Азию", долетали обрывки музыки, мост казался старым, ненужным, громоздким, чёрным и мрачным – неуместным, но терпимым до поры комодом в светлой комнате новой квартиры.
– Пройтись бы сейчас по мосту, до середины, глянуть вниз.
Он почувствовал лёгкое подташнивание, словно сводило ногу от высоты, как, возможно, когда-то у отца. Мост охранял расхристанный на жаре вохровец, Алексею же нестерпимо захотелось глянуть вниз. До головокружения. Ступить в расплавленную чёрную слякоть на шпалах и… задохнуться знакомым с детства едким запахом. Жадно впитывать взглядом копоть на поверхности пролётов, разделяющих высокое синее небо на квадраты, прямоугольники, треугольники.
Испачкаться, но потрогать полусферы крупных выпуклых заклёпок, чётко припечатанных в многочисленных соединениях, мохнатых от несмываемой пыли и грязи, принесённой из других мест ветром пролетающих составов. Глянуть вниз на крутолобые, сиротливо обнажившиеся камни, посеревшие на солнце, и рядом – светло-коричневые, блестящие от влаги. Нагретые, источающие тепло вместо влажной прохлады широкой реки, больше похожей теперь отсюда, с берега, на журчащий ручеёк. Тихо гибнущий, не шумливый, словно прислушивающийся к чему-то умирающему в собственной глубине. Ненадолго вздрагивающий после зимы, в паводок, и вновь засыпающий, будто растративший последние силы и уже не верящий в возможность возродиться вновь…
Пройти по мосту, соединить вчера, сейчас, завтра. Но не пройдёшься на другую сторону, разве что скользнёшь воспоминаниями с берега на берег.
Он пронзительно остро захотел сейчас же взять такси и поехать на улицу, где они жили, туда, где он готовился к выпускным экзаменам, угловой дом – с обеих сторон № 13. И названия улиц – Жуковского и Достоевского, как особый знак, которым была отмечена любовь к русской литературе – отца, сестры, а потом и его.
Он мысленно представил, как туда ехать, на край города. Кособокая, неровная окраина. Ничего-то в ней нет – пыль и тлен. Жара и прах.
– Я уже не смогу жить в этом городе! – Он ясно он это понял сейчас.
И не поехал.
Журчала в каменном русле речушка, сиротливо, убогонько, а та, большая, норовистая река из детства, вызывающая восхищение, умерла.
– Вместе с отцом, – подумал он. – Не сразу, но, укрощённая, отползала, гибла незаметно для окружающих, приближалась к точке невозврата. Потом умрут некогда мускулистые родники, замолкнут источники, пересохнут моря, не наполняясь реками. Океаны переполнятся водой истаявших полярных ледников. Над ними будут низко, как перегруженные бомбардировщики, стлаться облака, заполненные не нужной теперь людям водой, и эта мрачная – бесчеловечная – красота не обрадует зверей и птиц, и что-то отомрёт невосполнимо, но появится новое, заполнит эту пустоту, однако будет другим. Нескончаемая череда перемен, метаний, умирания и рождения. Кто будет последним звеном этой громадной, умопомрачительной цепи?