Однако уже в самих письменных способах фиксации музыки res facta можно выявить целый ряд механизмов, препятствующих тому, чтобы звуковая субстанция могла подлежать прямому целенаправленному услышанию. Начать можно хотя бы с того, что целостный замысел произведения письменно фиксировался только на tabula compositoria и был доступен только самому композитору, в то время как всем остальным в удел доставались лишь партии, разнесенные по разным местам листовой хоровой книги. Но даже эти партии очень часто подлежали различного рода сокрытиям и зашифровкам. В качестве наиболее известных примеров таких сокрытий и зашифровок можно привести две мессы Окегема, а именно Missa Cuiusvis toni и Missa Prolationum. В партиях Missa Cuiusvis toni не проставлены ключи, и для того чтобы воспроизвести задуманную Окегемом звуковую структуру, необходимо вычислить комбинацию ключей, способную раскрыть точный звуковысотный рисунок каждой партии. В Missa Prolationum две партии вообще не выписываются, а их звуковысотный рисунок должен вычисляться на основе указаний, предпосланных к двум выписанным партиям. Подобное зашифровывание звуковысотного рисунка мелодических линий мы можем встретить и у Обрехта, и у Жоскена, и у Пьера де ла Рю, и у многих других композиторов XV–XVI веков. Эта тенденция к сокрытию и зашифровке будет особенно впечатляюща, если мы сопоставим ее с той скрупулезностью, с которой проставлялись штрихи и оттенки в нотных текстах XIX–XX веков. Кроме того, сама звуковая ткань музыки res facta буквально переполнена каноническими и прочими структурными ухищрениями, которые практически не могут быть восприняты слухом. Все это придает музыке res facta характер закрытости, герметичности и даже эзотеричности. Эта закрытость и герметичность музыки res facta оберегает ее от прямого целенаправленного акта слушания и не дает ей превратиться в только лишь предмет субъект–объектных отношений.
Здесь следует особо подчеркнуть, что когда мы говорим о закрытости, зашифрованности и герметичности, присущих музыке res facta, то это ни в коем случае не следует понимать в плане некоей отвлеченной интеллектуальной игры, проявляющей себя лишь в специфических формах графической фиксации. И герметичность и зашифрованность музыки res facta являются следствием фундаментальной установки, заключающейся в том, что то, что звучит, совершенно не обязательно должно быть услышано. Конечно же, с наибольшей наглядностью действие этой установки может быть продемонстрировано не столько на примере музыки res facta, сколько на примере cantus planus, от которого музыка res facta и унаследовала ориентацию на факт звучания, а не на факт слушания. В григорианской традиции монахи пропевают свои антифоны и другие положенные песнопения не для того, чтобы их кто–то услышал, но потому что пропевание их предписано уставом. Даже если в храме не будет ни одного прихожанина, монахи все равно будут петь, ибо в противном случае будет нарушен чин богослужения. Более того, монах просто не может не петь, ибо, перестав петь и славословить Бога, он тут же перестанет быть монахом. Сходную ситуацию можно наблюдать и в традициях, связанных с архаическим фольклором. Так, весенняя закличка пропевается не для того, чтобы ее кто–то услышал, но для того, чтобы обеспечить своевременный приход весны. Если от конкретного пропевания григорианских песнопений и календарных обрядовых песен мы перейдем к тому, что они воспроизводят, т. е. к их небесным архетипическим прототипам, то обнаружим, что, как пение ангелов, так и звучание космических сфер, не просто не предназначены для человеческого уха, но звучание их принципиально и изначально недоступно нормативному сознанию человека.
Таким образом, предназначение музыки заключается не в том, чтобы ее звучание услышал кто–либо, но в том, чтобы звучание это могло служить некоей "распоркой" бытия. Если убрать эту "распорку", Бытие опадет и скукожится. Ибо именно через неслышимое звучание музыки происходит осуществление мирового порядка. И именно это имелось в виду, когда выше мы говорили о том, что музыка "пребывает в сфере форм бытия". Вообще же уверенность в том, что "музыка пребывает в сфере формы бытия" представляет собой наиболее глубинную и фундаментальную интенцию сознания. И ангельское пение, и звучание космических сфер есть всего лишь внешнее концептуальное оформление этой интенции. И когда мы встречаемся с рассуждениями об ангельском пении или о звучании сфер, то нас не должен волновать вопрос о том, существуют ли эти явления на самом деле и верят ли в эти явления рассуждающие о них. Мы должны знать лишь то, что за всеми этими рассуждениями стоит уверенность в том, что музыка пребывает в сфере бытия, т. е. в том, что музыка - это не то, что слышится, и даже не то, что звучит, но то, чем звучит звук, и то, что звучит в звуке, а также то, что своим неслышимым звучанием обеспечивает само существование форм бытия.
С совершенно другой картиной мы сталкиваемся, когда оказываемся в сфере действия opus–музыки. Здесь в принципе не может идти речи ни об ангельском пении, ни о звучании космических сфер, и вовсе не потому, что люди вдруг усомнились и перестали верить в подобные явления, но потому, что внутренняя интенция и природа opus–музыки изначально не допускает саму возможность существования некоей "неслышимой музыки". Неслышимая музыка - это несуществующая музыка. Сущностное предназначение музыки заключается в том, чтобы быть услышанной. Отныне слушание становится институциональным и субстанциональным. Чтобы лучше осознать это "узаконивание" слушания, полезно припомнить тот эпизод "Чистилища", в котором Данте встречается со своим другом трубадуром Казеллой и просит его спеть канцону "Любовь в душе беседуя со мною". И Вергилий, и только что прибывшие к подножию горы Чистилища души жадно и напряженно ловят каждый звук канцоны, но страж Чистилища Катон обрывает пение и стыдит всех слушающих за то, что они мешкают "очистить взор от шелухи для лицезренья Бога". Вместе с тем в дальнейшем своем путешествии по Чистилищу Данте часто встречает целые процессии очищающихся душ, которые распевают различные церковные песнопения, и это ни у кого не вызывает ни малейшего осуждения. Дело в том, что то пение не предназначено для слушания - оно является неотъемлемой частью пути очищения, в то время как пение Казеллы предназначено исключительно для слушания, которое во времена Данте почиталось делом хотя и крайне привлекательным, но и сомнительным одновременно. Такое положение вещей связано с тем, что слушание не обрело еще субстанциональности и институциональности, незаинтересованное эстетическое созерцание еще не стало вполне узаконенным, homo aestheticus еще не явился на свет, а реальность сакрального пространства еще не была полностью утрачена.
Узаконенное или целенаправленное слушание полагает конец пребыванию музыки в сфере форм бытия. Музыка перестает быть божественной или космической субстанцией, существующей неким таинственным неслышимым образом вне человека, и превращается в ряд конкретных вещей - opus’oв, подлежащих слушанию, причем вне этих предназначенных для слушания вещей нет и не может быть никакой музыки. Субстанциональность слушания порождает субстанциональность вещи. Если в музыке res facta понятие вещи было несколько расфокусировано или "десубстанционировано", и данная конкретная вещь была лишь отсылкой к некоей изначальной модели, лишь одним из вариантов, воспроизводящих эту модель, то теперь данная конкретная вещь есть именно эта данная конкретная вещь, и ничего более. Вещь становится самостийной, "самовитой", и основой этой самовитости является "содержание" вещи–произведения. По сути дела, о музыкальном содержании можно говорить только применительно к opus–музыке, ибо содержание есть оборотная сторона целенаправленного слушания. Слушание и содержание обусловливают друг друга. Там, где наличествует целенаправленное слушание, возникает и содержание, а там, где наличествует содержание произведения, возникает и целенаправленное слушание. Субстанциональность слушания обеспечивает субстанциональность вещи–произведения, а субстанциональность вещи–произведения обеспечивает субстанциональность слушания, и все это вместе взятое образует неповторимую специфику opus–музыки.