Словом, предлог напрашивался сам собой, но государь настоял, проявил не свойственную ему твердость. И она не стала отговаривать мужа, зная, что в таких случаях его не переупрямить, словно для него, деликатного, мягкого и не слишком решительного, это расплата за все прежние вынужденные уступки и компромиссы, за которые он так себя казнил. Да и великие князья, энергично жестикулируя, с внушительной мимикой вовсю старались их подвигнуть, усердствовали, дружно повторяли: "Как же так! Помилуйте! Надо! Непременно надо! Нельзя упустить такой случай!" – повторяли после того, как сами уже побывали у этой блаженной Паши, добились от нее столь чаемого откровения и чуть ли не расцеловали и на руки подняли старушку, обрадованные всем тем, что от нее услышали. И прежде всего, конечно, столь многообещающим предсказанием, о котором Николаю Александровичу было, разумеется, тотчас доложено в самых изысканных, подобающих случаю выражениях…
Вот они и отправились – следом за великими князьями. И Александра Федоровна ничуть не жалела, нет, но в то же время вернулась оттуда со смутным, двойственным, противоречивым чувством. К радости примешивалась и досада, и раздражение, и тревога, и грусть, и беспричинная жалость ко всем на свете и особенно себе самой, словно она была вечно вынуждена – по неведомым причинам – за все расплачиваться. Государыня места себе не находила, садилась и сразу вставала, все роняла из рук, звонила в колокольчик горничным, чтобы тотчас спровадить их, забыв, ради чего звала, и даже девочки замечали, как она нервна, вспыльчива, готова не вовремя рассмеяться или вдруг по-детски расплакаться, спрятав лицо в ладонях. Государь избегал смотреть в ее сторону. Он был хмур, скрывал свою растерянность под напускной озабоченностью и если улыбался, то вымученной улыбкой, которую тотчас прятал, словно оправдываясь перед женой.
Казалось бы, там, в Дивееве, им предречено великое, небывалое счастье, даже сердце замирало – рождение сына, долгожданного наследника престола. Блаженная Паша подтвердила все то, о чем поведала великим князьям, и еще кое-что добавила им в утешение. Добавила на словах, а затем достала из своих закромов и вручила для будущего наследника подарок – красного сукнеца на штанишки. Александра Федоровна так растрогалась, умильно всплеснула руками: "Ах, ну и сукнецо! Замечательное! Только почему красное?" Ей поторопились объяснить, что этот цвет в народе считается самым праздничным, самым нарядным, и она согласно закивала: "Конечно же! Я сама сразу так и подумала!" Словом, наследник им был обещан и даже заранее принаряжен – царь и царица и сами были готовы расцеловать Пашу, своего благовестника.
Но в то же время они услышали от блаженной столько ужасного, страшного и о будущем России, ожидающих ее несчастьях и бедствиях, и о своем собственном будущем, что нервы у нее действительно не выдержали, напрочь сдали, совершенно расстроились. У государыни задрожали руки, ей стало нестерпимо душно, нехорошо, нечем дышать, и с ней чуть было не случился обморок. Захотелось скорее прочь, на свежий воздух, на солнце – пусть оно и нещадно палило, все было легче, чем в этой тесной, затхлой келье.
Да и сама блаженная, Паша Дивеевская, как ее все звали, отпугивала резкими жестами, выкриками, нарочитой грубостью, бессвязным бормотанием и усвоенной манерой обращаться ко всем одинаково, всем тыкать, не различая званий и заслуг, орденов и наград. Их с Николаем Александровичем звала Колькой и Сашкой. Для государя и стула у нее не нашлось – усадила прямо на пол, едва застеленный истертым красным ковром. За свои подарки стала деньги выпрашивать, которые ей сразу же принесли, но всем стало немного неловко, всех одолело смущение.
Но самым невыносимым, отталкивающим зрелищем были куклы, на которых она все изображала, разыгрывала и показывала. Куклы самые разные – покупные, из дорогих магазинов, разнаряженные, в разноцветных платьицах. И тут же рядом – самодельные, сшитые из тряпок, с пуговицами вместо носа, подведенными углем бровями и грубо размалеванными лицами. Их дарили посетители, зная о причудливой склонности, пристрастии Паши и желая угодить ей. И старуха забавлялась с ними, как девочка, как малое дитя, одевала, баюкала, укладывала спать, кормила. Вот и им показала куклу-мальчика, и хотя государыня не могла не улыбнуться, ей трудно было побороть брезгливость, представив, что это тряпичное чудовище, этот уродец – ее будущий сын.
И штанишки у него будут красные.

Николай II и государыня Александра Федоровна на торжествах в Сарове. 1903 г.
Глава одиннадцатая. Третий Серафим
Архимандрит Серафим так пишет в "Летописи": "Во время своего житья в Саровском лесу, долгого подвижничества и постничества Паша имела вид Марии Египетской. Худая, высокая, совсем сожженная солнцем и поэтому черная и страшная, носила в то время короткие волосы, так как все поражались ее длинным до земли волосам, придававшими ей красоту, которые мешали ей в лесу и не соответствовали тайному постригу. Босая, в мужской монашеской рубашке, свитке, расстегнутой на груди, с обнаженными руками, с серьезным выражением лица, она приходила в монастырь и наводила страх на всех, незнающих ее".
Паша – Саровская. Вернее, Саровская, поскольку так ее прозвали из-за того, что, получив благословение от старца Серафима, она тридцать лет провела в Саровских лесах, вырыв для себя пещеру, похожую на звериное логово. И, хотя после смерти Пелагеи перебралась в Дивеево, для всех так и осталась Саровской, как Мария – Египетской. И Паша Саровская – третий Серафим. Впрочем, правильнее было бы написать: Третий, поскольку это не порядковое числительное, а часть имени собственного, присвоенного ей по примеру Пелагеи и выражающего такую же глубинную связь между нею и Серафимом, уподобленность ему Паши. Так же, как и он, она и в Саров пришла после Киева, где, собственно, и стала Прасковьей, Пашей, скорее всего получив это имя при тайном постриге (родители же назвали ее Ириной). Она и безвинно пострадала, как Серафим, обвиненная в краже и жестоко наказанная. Как и на Серафима, на нее напали разбойники, избили ее до полусмерти, требуя денег, проломили ей голову и бросили всю в крови. И если Серафим с юности хранил девственность, то она, все же выданная замуж, была бездетна. Может, поэтому всю свою материнскую нежность изливала на кукол…
Одевалась, как мужчина, в монашескую рубашку. По-мужски стригла волосы и лицом была серьезна, как пишет автор "Летописи", – иными словами, сурова, тверда, непреклонна, неулыбчива, чтобы ничем не напоминать женщину.
Таким образом, да, Третий Серафим, хотя все же и женщина, хотя и юродивая – если Пелагею называли безумной, то Паша – в пору ее бездомных скитаний по деревням – многим казалась помешанной. Но по сути своей она именно (здесь это слово как нельзя более кстати) он, Серафим, восприемник Второго Серафима, унаследовавший все его права. Восприемник законный и признанный, что подтверждено выдержанными им испытаниями. Сестра Анна, опекавшая Пашу, рассказывала: "Забегали к Пелагее Ивановне и прочие, бывавшие в обители, блаженные рабы Божии, – такие же, как и она, дурочки, как себя они величали. Раз, например, зашла так всеми называемая блаженная Паша Саровская… Взошла и молча села возле Пелагеи Ивановны. Долго смотрела на нее Пелагея Ивановна, да и говорит: "Да! вот тебе-то хорошо, нет заботы, как у меня; вон детей-то сколько!" (она указала в сторону сестринских келий. – А. Б) Встала Паша, поклонилась ей низехонько и ушла, не сказавши ни слова в ответ".
Вообще, соблюдение преемства в данном случае наделяется особой значимостью: здесь требуется точная регламентация, неукоснительное выполнение всех предписаний – вплоть до мельчайших деталей, своеобразная (все-таки речь о юродивых) этикетная выверенность.
И, конечно же, соблюдение сроков – главный, может быть, признак подлинного этикета, черты которого проглядывают хотя бы в таком, схожим с предыдущим, но, пожалуй, еще более выразительном рассказе из "Летописи": "Спустя много лет после того, сестра обители нашей Ксения Кузьминишна, старица прежних Серафимовских времен, однажды во время обедни осталась одна с Пелагеей Ивановной и, сидя на лавке у окна, тихонько расчесывала у ней голову, а Пелагея Ивановна спала. Вдруг Пелагея Ивановна вскочила, точно кто ее разбудил, так что старицу Ксению испугала, бросилась к окну, открыла его и, высунувшись наполовину, стала глядеть в даль и на кого-то грозить. "Что такое?" подумала старица Ксения и подошла к окну поглядеть, и вдруг отворяется обительская калитка, что у Казанской церкви, и в нее входит блаженная Паша Саровская с узелком за плечами, направляется прямо к Пелагее Ивановне и что-то бормочет про себя. Подойдя ближе и заметив, что Пелагея Ивановна ей что-то таинственное говорит, Паша остановилась и спросила: "Что, матушка, или нейти?" "Нет", – говорит Пелагея Ивановна. "Стало быть, рано еще? Не время?" "Да", – подтвердила Пелагея Ивановна". Молча на это низко поклонилась ей Паша и тотчас же, не заходя в обитель, ушла в ту самую калитку. И после этого года полтора не была у нас".
Вот оно, испытание…
Собственно, Паша знает, что еще рано, не время, но ей нужно подтверждение, чтобы обозначить полную покорность, смирение, подчиненность этикету. И Пелагея, конечно, знает, что Паше нужен не сам ответ на заданные вопросы, а взаимная вовлеченность в некое этикетное действо, поэтому ответы ее столь короткие: нет… да…и ни слова больше. Ни единого лишнего слова. Так передается право на то, чтобы быть Серафимом, его воплощением, продлевая присутствие святого здесь, на земле.
Именно продлевая, удлиняя по срокам.