Дела мои – не то чтобы блеск; надо идти на второй круг лечения, что и начнется июня 10-го. Чтобы не думать о нем, составляю предложения и вешаю, как на гвоздь или как Шкловский на веревку – на некий сюжет. Типа как про Кармен. Авось до 10-го и закончу. И пришлю, хотя пока еще даже не знаю точно, что хочу сказать. Пишу, как забавную элегию, – строчка за строчку, дедка за Жучку и т. д. Авось кривая выведет. Это справедливо, я думаю: всю жизнь я любил литературу и работал для нее, – а вот теперь она, спасибо ей, выручает меня (немножко жаль, однако, что не деньгами): привычный труд позволяет отвлечься от неприятных мыслей. Правда, идет тяжело: хорошо, если в день два абзаца.
Стиль отношений. Реакции его были непосредственны, радость искренней, но случалось, как и в его прозе, сюжет заканчивался многотолкуемой остроумностью, вопросом с угадкой, недоговоренностью или, опять же, богатым на версии, молчанием. Из-под каких-то бытовых ситуаций он ускользал.
Простое изъявление чувств редко давалось ему, вернее, он не давал ему хода. Из вечной боязни впасть в пошлость, быть может. Но всегда четко и точно реагировал на существенное. Человеческие же проявления, требующие такой реакции, встречаются редко.
Помню в компании зашел разговор о Бродском, который был еще жив. Некто сказал: и чего все с ним так носятся и колыбельно жалеют? Не в лагере ведь – в Штатах. Нобелевку получил. Состоятелен. Профессорствует. Ездит по всему свету. Обласкан друзьями, любим женщинами. Мне бы такое несчастье. Другой мрачно и резко возразил: не стоит так говорить. Поэт всегда расплачивается. Как и чем – гадать бессмысленно. Но расплачивается всегда.
С.Л. тут же влюбился в этого человека. Ничего не сказал, но было видно, что буквально загорелся любовью и благодарностью. И потом стал постепенно вводить его в другие, многочисленные у него кружки и компании.
Мемуарист волей-неволей стремится соответствовать стилю и характеру отношений со своим героем. Систему иронической нежности, дружеской приязни, выраженной косвенно или через иносказание, а то и упакованную в цитату передать почти невозможно. А прямых признаний, повторяю, почти не было. Разве что в последние годы в письмах и в надписях на книгах.
Приведу, против объявленных правил, цитату из письма, обращенную ко мне, чтобы сказать, что это было совершеннейшим исключением из стиля наших отношений, и в тот момент меня, конечно, потрясло: "Держитесь, Коля. И пишите прозу. Никто другой Вашу прозу за Вас не напишет. А посчастливится ли кому-нибудь почувствовать от нее счастье – не зависит от Вас. Давайте обнимемся. Вы в свитере? Я тоже. Ваш С. Л.".
Скорее всего, это диктовалось состоянием любви и прощения, которое сопровождало его все последние месяцы жизни перед окончательным прощанием.
Еще эпизод: я поздравил его с Новым годом, уже туда, в Штаты. Писал то ли 30-го вечером, то ли 31-го днем. Еще и приписал лихую фразу, в которой отвергал дружеский ритуал, как консерватизм и суеверие: что, мол, почему-то считается, что чем ближе к Новому году послано поздравление, тем, стало быть, ты лучше относишься к человеку. Чепуха! Ответное поздравление я получил за минуту до полночи.
…После очередной капельницы организму пришлось было туго. Но сейчас – двухнедельная передышка, и он ведет себя молодцом. Даже позволяет на него надеяться. Хотя – зачем, – непонятно. Что я здесь делаю так долго. Я на это не рассчитывал. Время интересное. Конец цивилизации. Ну, или бурное начало настоящего конца. Скучно жить в интересное время. Про Е. Ц. я написал. (Текст памяти Елены Цезаревны Чуковской. – Н.К.) Прилагаю. Первая фраза некоторых раздражает.("Ее дед был гений. Ее мать была герой. Сама же Елена Цезаревна была святая" – Н.К.). А я завидую Вашей: прошелся за сигаретами. Во всех смыслах. Одобряю и цель, и маршрут.
…Да, дорогой Коля, в том-то и беда, что все эти гады и ядовитые грибы выползли на поверхность из-под уже слежавшегося слоя старых слов. И стало понятно, что никакие новые слова – если бы даже и нашлись – не помогут. Насчет моего положения – не знаю, что сказать отчетливо и ясно. Со мной – врачи – так не говорят. Чуда не случилось и, вероятно, не случится. По крайней мере, два узла в легком сигнализируют, что они поражены, т. е. химия и луч на них не подействовали. В мае это удостоверит (или нет – вот бы хорошо) очередная пункция. И если да – курс химии повторят.
…Времени впереди еще довольно много, но ясной головы – месяца, значит, полтора. Ничего большого не успеть, а для кратких текстов недостает концентрации. Не делаю ничего и страдаю от безграничной (определение Салтыкова) скуки. Впрочем, читаю все-таки Салтыкова. По инерции.
Разговоры. Бесславье. Мечты о книге. Жизнь состоит (вот странность!) почти исключительно из разговоров. У литераторов особенно. Художники, я заметил, о предмете своего ремесла изъясняются скупо, простыми наблюдениями, частными замечаниями, почти знаками, за которыми таится для них бездна смысла. Как у буддистов. Эротичное ушко, нога повисла, пейзаж съезжает, стул держится на двух ножках, красного переложил. Нечто в таком роде. Литераторы многоречивее. А если они еще и филологи!
Мы много разговаривали. О литературе, прежде всего. Иногда я записывал Саню на диктофон. Для публикации. Однажды он сказал: у нас так много записано разговоров – можно делать книгу.
Вообще он мыслил книгами. Мечтал увидеть книгу, составленную из колонок в газете "Дело". В балтийском круизе мы как-то провалялись с ним целый день в каюте, попивая водку, купленную для зарубежных знакомств и разговаривая о пошлости в поэзии. Главные мишени: Блок, Цветаева, Пастернак. Упражнялись в сарказме по поводу строчек любимых поэтов. Стихи Пастернака, как помню, оказались в этом смысле самым доходным материалом. И тут Саня заметил, что если бы включили вовремя диктофон, вышла бы отличная книга. Но диктофона не было.
Между прочим, мысль книги о Николае Полевом зародилась в нем за пятьдесят лет до написания "Изломанного аршина". Саня показывал собранную за эти годы картотеку – целый библиотечный ящик. Эту эпоху он прошел пешком. Странно, смешно, стыдно было читать рецензию спеца из Пушкинского Дома, который упрекал автора в том, что тот брал сведения из Википедии.
То, что "академисты" принимают автора "со стороны" в штыки и, уязвленные в глубине, напускают на лицо мину снисходительной иронии, не новость. Но утрата чувства масштаба – явление общее. Ведущие критики в упор не замечали книг С.Л… Отзывались в основном знакомые. "Ящик" то ли выдавил его, то ли, и правда, не заметил. Во всяком случае, ни на одном из интеллектуальных ток-шоу центрального ТВ он так и не появился. А ждал и хотел. Я уж не говорю, что в просветительских сериалах канала "Культура" имя Лурье должно было стоять в ряду с именами Лихачева, Лотмана, Аверинцева, Вячеслава Иванова, Непомнящего.
Многие впервые узнали о литераторе Лурье только из его предсмертной переписки с Грефом. Одно такое инкубаторское (интернетовское) дитя пробует свои силы в литературе, издеваясь над этой перепиской. Удачно замешивает либерализм с антисемитизмом. Есть кой-какой слог, индивидуально накопанные цитаты, но вот имя Лурье услышал впервые.
В советские годы всё объяснялось просто: шлагбаум, выставленный КГБ, прозрачная, липкая, вежливая паутина антисемитизма. Первая книга вышла, когда автору было сорок пять лет. Печатался только как С.Лурье. Самуил Лурье – это было уже слишком. На его Дне рождения, в нашей банной компании я прочитал экспромт. Запомнил, потому что Саня попросил записать ему на память: "Нам перестройки нашей странен пыл. Всё кончится на каменной скамье. И смысл ее лишь в том, что С.Лурье Она вернула имя Самуил".
Ситуация при советах, повторяю – яснее ясного. Но прошли уже девяностые, нулевые, десятые. С.Л. жил с хронической обидой, которую усмирял иронией и веселой злостью. Так, например, решил: если позовут на ТВ, непременно спросит: сколько платите? Знал, что все выступают бесплатно, только для того, чтобы в очередной раз засветиться. Пусть не думают, что и он из этого ряда. Однажды, и правда, позвали к Гордону на "Закрытый показ". Вопрос был задан. Московская трубка повешена.
Последние лет двадцать Саня носился с мыслью написать большой трактат о пошлости и издать его книгой. Чем дальше, тем больше мысль о такой книге приобретала ритуальный характер. Ясно было, что замысел неосуществим. Но, так или иначе, пошлость и глупость были темой, на которую сворачивал любой разговор. Строки Блока из "Последнего напутствия" уже не цитировались, а подразумевались:
Человеческая глупость,
Безысходна, величава,
Бесконечна…
Книга наших бесед тоже не состоялась и вряд ли состоится. Я насчитал среди публикаций всего три-четыре. Остальные либо прошли мимо интернета, либо затерялись в нем. Компьютер же со всеми файлами горел у меня много раз – тексты ушли навсегда, прочнее, чем в небытие.
Остались, видимо, магнитофонные записи. Этими, бесконечно модернизирующимися кассетами можно выложить дорогу нашей жизни, пролегающую сквозь ускоренно мордующий и ускоренно ублажающий нас технический прогресс. Огромные бобины на радио, домашние, размером с расправленную ладонь, поменьше – в диаметре, как консервы сайры, мини-кассеты, дискеты и, наконец, цифровые диктофоны. Время от времени предыдущую запись приходилось стирать. Не было еще навыка закидывать их в компьютер.