Теперь он твердо знал, что с ним ничего не случится и жизнь будет продолжаться долго. Но острое сожаление вновь кольнуло грудь, когда он понял, что этот огромный, полновесный, счастливый день - самый счастливый в непрерывной череде дней его жизни - больше не повторится, как не повторится и весь окружающий мир, будь то растущее дерево, сердитая жена Машута, вязкий, шмелиный полет ветра, слепящий диск утреннего солнца на вершине зеленой сопки, его молодые помощники-друзья или взволнованная тяжесть дня и ночи, уравновешенная тьмой и светом…
В утренней мгле усталое лицо Громоткова светилось морозно-бело; он стыдливо прижался к мягкой подушке, взволнованно задохнувшись ее теплом, а потом, сильно разозлись на минутную слабость, пружинистыми ударами смял ее в бесформенный ком.
Полет металлиста Лобова
Спящему все едино: военный он или токарь, женат или холост, лишь бы сон был счастливый - о часах или яблоках.
А как прекрасно яблоко во сне, в тот пчелиный и тонкий день, когда реальность и призрачность мира лежат на ребячьей ладони в виде пунцового плода! И трава здесь густая и блесткая от крупного дождя и солнца. Яблоко ударилось о землю глухо, как ядро…
Лобов проснулся необычно, от внутреннего толчка. И, как водится, глазами в потолок. А там нынче пусто.
Вспоминая, потер висок: "Что же вчера было?"
Спелый арбуз и книга.
Однако по порядку: перед сном ели с сыном арбуз и тут же книгу читали. Арбуз съеден. Книга на столе лежит, без обложки.
И вот что узнали: как голова по науке сама живет или как человеку новое обличье обстряпали. И техника того дела имеется: например, выпей полосатые таблетки, соленые на вкус, а через месяц-другой (время по книжке не указано) новая внешность готова.
Но дороже и ближе всего остался в сознании образ воздуха и летящего в нем человека, да и не человека вовсе, но духом поднятого до небес Ариэля!
Как это? Где это? Пойди разберись!
Помнится, перед сном было спрошено:
- Папка, а ты сможешь?
- Конечно - да!
Воспоминание о вчерашнем вновь пробудило тьму неизбывных мыслей. Одна, особенно неловкая, будто заноза, до сих пор торчит: "Как же это я оплошал?.."
Но вскоре возникла другая, шальная и веселая: "Может, и впрямь слетать, а?!"
"Куда тебе, Лобов! Погляди, лицо серое, мятое, словно бумажка".
Оттого и вздохнул горько: "Да, видно, пора, сорок лет!"
Вспоминать больше нечего, на работу пора. Быстро обулся, ногу в штанину продел, задумался, так и остался стоять с одной штаниной. На сына глянул, подумал с гордостью: "Молоток, раз до Ариэлевой силы дотянуться хочет!"
Разбудил привычно:
- Вставай, мой курносый портрет, за азбуку пора!
Сын потянулся, как кошка, когда глаза приоткрыл - оказались зелеными.
- Папка, ты нынче как, трезвый придешь? Или задержишься с авансу?
- Мал еще отца-то учить, других хватает.
- Да я к тому, не забыл ли чего?
- Ах, это? - протянул Лобов. - Что же, это можно, это можно…
А сам с тревогой подумал: "Вот чертенок, запомнил-таки Ариэля!"
Расстроился, на кухню пошел, на столе тяжелую кружку двинул, не рассчитал, молоко пролил. Смотрел злорадно, как белый ручеек книгу гложет.
"Так тебе и надо".
Однако обтер бережно и на край положил, а мокрую тряпку - в угол.
Сквозь дальнюю дверь ситцевая занавеска зашевелилась. Подумал про себя: "Либо мать, либо кошка". Но тут же голос - мать!
- Ы… Ы… ырод непутевый, когда, наконец, нажрешься? Где кофту дел белую? Пропил, что ли?
Виновато поплелся туда.
- Это я от злости на тебя, не хочу, чтобы о грустном думала. Матери живут долго, на них земля держится.
Старуха сердито прервала:
- Да будет чепуху-то молоть: "долго, долго", идеалист проклятый! Вот Маринку недавно снесли в музыке и цветах. Тоже матерью была, а теперь вот что осталось - одна химия.
Но и с неожиданной радостью под конец как бы уточнила:
- Говорят, платье новое, черное, туфли ненадеванные, "Скороход", платочек на голове в горошек черный. А ты непутевый!
Лобов принужденно засмеялся:
- Ты у меня симпатичная, у тебя волос еще не седой, живи с нами еще четыреста лет, а я тебе всю получку отдам и пить брошу, ей-ей.
- Эх, Николенька, разве дело во мне? Я-то что, с радостью! Пожить мне с вами годочков пять, будущую невестку повидать, внука-гакушку понянчить, а там и на боковую можно… А ты вот и за этим-то не смотришь, - добавила она уже сердито. - Видела вчера, как глазенки засветились от Риэля твово, прости господи, больно хорош-то человек, добрый, по ночам все летает, летает…
"Значит, не спала мать, все видела и слышала".
Лобов глянул в ее красные, страдающие глаза, на морщинистое лицо, и острая, как нож, жалость подрезала сердце.
Недавно Лобов слышал по радио рассказ и теперь снова вспомнил его.
"Где-то на краю земли родится страстная рыба горбуша. Весь рыбий век мыкается она по чужим водам. И лишь в конце жизни, став дряхлой, возвращается в родной ручеек и умирает там, отдав последние силы борьбе и потомству. Так и мать моя, как рыба горбуша", - горько подумал Лобов и ткнулся мокрым носом ей в руку.
Эта рыба еще держалась в лобовском воображении, питаясь добрыми соками его сердца. А сам он, пронизанный жалостью к больной матери, чувствовал такую душевную тяжесть и тоску, словно век бродил по свету без отдыха.
От дому до работы Лобову далеко, город на горах, пока доберешься - полчаса пройдет. Сколько помнится, маршрут всегда один: сначала влево, от своей "деревяшки" к большому мохнатому камню, здесь вальсовый круг, вдоль овражка, потом вниз, к таким же "деревяшкам", как и лобовский дом, и только потом выход на Полярные Зори к магазину с чем-то цветастым в витринах.
Но сегодня быстрее, чем всегда, бежит время и неостановимо скачет тропинка - скок, скок, с камня на камень, звонкая, крутая, веселая, местами пыльная и глухая.
Внизу Лобов тяжело перевел дух.
"Что это я? Будто молодой козел, скачу?" - И протер рукавом взмокший лоб.
Его недовольство было случайным, неосознанным. Видимо, оттого, что раньше, спускаясь, Лобов всегда видел залив, даже не сам залив, а что-то близкое, связанное с ним: грузные танкеры, рудовозы с темно-зелеными бортами, мелко скользящие буксиры.
Теперь же залив исчез: ни кораблей, ни движения, ни звуков. Все замерло, застыло… И застыла узкая свинцовая полоса, даже отдаленно не похожая на пропавшую воду.
Целый месяц в жарком июньском небе держалось солнце, вот и теперь оно стояло над лобовской головой, словно ослепительный золотой шар.
К ограде завода подходил медленно, затягиваясь, как сигаретой, последними минутами удовольствия. У проходной кивнул усатой бабе, знакомой давно, смешной и важной от тугой портупеи. Баба была старше Лобова лет на пять-шесть. И некогда, в молодости, Лобов имел на нее виды, тогда она была хороша. Но теперь, встречаясь и второпях здороваясь, Лобов опускал глаза с чувством непонятной вины. Он и теперь с опаской глянул на ее внушительную спину и со страхом представил ее у себя дома в качестве близкого человека.
"Не жена, а памятник обжорству!" - И с облегчением улыбнулся нынешнему исходу дела.
Одновременно давняя, забытая вина перед умершей рано женой шевельнулась в лобовском сознании. Он вспомнил Нину ясно: как однажды купались в холодной Туломе и Нина сушилась на ветру, молодая и сочная, как весна.
И по цеху шел с таким же настроением, как бы в двух измерениях времени: нынешнее и прошлое соединилось в одной точке сознания, словно он был молодой веткой старого дерева. А запах масла и каленой стружки уже врывался в его легкие. Когда запустил станок, настроение переменилось. Стружка бежала гладко, ровно, словно струйка горячего металла, она и на ощупь была горячей. Когда ее собиралось много, Лобов брал щетку и сметал сизые дымящиеся кольца вниз, в овальное отверстие станины. Но бывали минуты, когда Лобов отдыхал, и тогда тонкое, певучее вращение станка затихало. Он брал в руки упругие кольца и с удовольствием переминал их в жестких пальцах, потому что ощущение металла создавало иллюзию жизненной прочности.
Лобов любил металл, как истый художник. На глаз мог определить содержание углерода в стали, отжечь медь, а потом вновь закалить ее, мог сделать любую прочную вещь: красивую ручку, например, или набор ножей, зажигалку, но лучше всего получались моряцкие сувениры - эбонитовая яхта с выпуклыми металлическими парусами и тонкой светящейся иглой бушприта.
Лобов ощутил тишину, ватную, слепую. И в этой тишине почувствовал разрыв собственной мысли. Он заметил в руках ключ, и тот в чистой и ясной прозе подсказал ему сменщика Ваську-Дугаша, бывшего ученика.
Вот ведь как в жизни бывает: только подумал, а он и сам идет, напористо, широко, словно бык на арене.
"Самостоятельный парень, теперь подальше не пошлешь, - сердито подумал Лобов. - Комсомольский секретарь!"
- Чего это ты, Дугаш, домой не пошел, а? Все дела? - И с улыбкой добавил: - Наверное, устал с нами, сорокотами, воевать? А? Не надоело?!
- Не надоело, дядь Коля, тип человека познаю, так сказать - гимнастика ума. Взять, например, тебя, - снаружи ты белый, а внутри черный. Отчего это, а?!
- От старости, Дугаш, от старости, вон у тебя кровь кипит, так вся морда в прыщах, а из меня любовь вышла, зато и лицом бел.
- Вышла, говоришь? А отчего говорят, будто у тебя развязалась любовь к нашей фельдшерице? "У Лобова профиль римского воина". Во как!
"Вот дура", - мысленно обругал ее Лобов.
- Ну ладно, зачем пришел?