Кешу положили в картонную коробку "Рот Фронт" в центр стола, и какое-то время мы все вместе, сонные и перепуганные, смотрели на него и не знали, что делать, но потом папа взял коробку с хомяком и выкинул ее в мусоропровод.
2
Вот все говорили: гроб, гроб. А мне казалось, что это картонная коробка. Бабушку несли в картонной коробке, отпевали в картонной коробке и похоронили тоже в картонной коробке, как хомяка Кешу.
У нас вроде много родственников, но почему-то сразу памятник не поставили, денег, что ли, не собрали. Я же уже позже, когда деньги за работу получила, памятник заказала – обычный, мраморный. Его притащили три заросших мужичка в помятых пиджаках и засаленных кепках. Один снял кепку и, вытерев лысый затылок платком, попросил дать еще чуть-чуть за работу, и хоть я уже заплатила все, что было договорено, все равно открыла свою сумочку и достала двести рублей на бутылку.
Старший из них немного попятился, откланиваясь, а двое других просто ушли, как будто так и надо.
Когда они ушли и где-то среди осенних деревьев стихли звуки их голосов, я присела на лавочку и посмотрела на памятник. На нем было написано: "Вера Семеновна Груздева". Меня, внучку, тоже зовут Вера Семеновна Груздева. Такая вот закавыка. Получилось, будто я памятник поставила самой себе. Как будто это не бабушка умерла, а я или часть меня, остались только имя, фамилия и отчество.
Шершень
В летний домик залетел шершень. Огромный, с кулак величиной, не с кулак, конечно, но все равно здоровенный, полосатый, как цвета "Билайна".
Женщины выбежали наружу, особенно возмущалась мама, потому что он кружил над шашлыком, уже надетым на шампуры, но еще не приготовленным, и никак не давал собрать на стол: выставить салаты, закуски, термос с чаем, травку с огорода и пол-литра водки для папы и деда.
Еще мама причитала, что недавно шершень укусил соседа по даче в щеку, и у него раздуло лицо, он пролежал почти неделю под капельницей в областной больнице, и теперь, если смотреть на соседа в профиль, то кажется, что стал он толще и грузнее, приземистее, как пивная алюминиевая бочка из-под чешского пива "Будвайзер".
Папа же, сидевший спокойно и независимо на полусгнившей лавочке под навесом, увитым плющом, сказал, что в его детстве шершень со всего размаху дал в лоб мерину и мерин издох, завалился на левый бок на дорогу, посмотрел грустно на березы и испустил дух, как какой-нибудь человек, уставший и измученный жизнью.
И вот, пока все бегали и кричали, ругались, не знали, что делать, советовались и шептались, дед (ему вообще-то девяносто лет) разрезал пополам пластиковую бутылку и накрыл шершня, когда тот бился о стекло домика, а потом попросил дать ему картонку.
От этого все еще больше забегали и не знали, где взять картонку, потому что на даче и вправду картонки не было, и тогда десятилетний внук Игорь подал журнал "За рулем", и дед просунул его глянцевую гладь под бутылку и запер в ней шершня. Вынес и выпустил на астры.
Мама обрадовалась, и тетя Лариса положила шампуры с шейкой в мангал.
А когда дед с папой уже выпили и откинулись на лавочке, закурили, то Игорь спросил:
– Ты же, дед, фашистов убивал. Взял бы журнал и как дал ему по башке.
И дед как-то замешкался или, точнее сказать, засуетился, даже цигарку непотухшую выплюнул и закурил следующую, а потом замер и зашепелявил:
– Ш возраштом штановишься добрее.
А потом подумал немного, вытер лоб тыльной стороной ладони и добавил:
– Или шлабее.
Подушка
Тетя Лида всегда хотела задушить мужа. Когда он приходил с работы, скрипя кожаной портупеей, валился пьяный прямо в форме в постель, не снимая офицерских сапог, да еще делал свое нехитрое дело, дыша чесноком и самогонкой, то тетя Лида хотела его задушить подушкой. Лежала, откинувшись на скрипящей кровати, раскорячив стройные, без единой родинки ноги, и ждала, когда он закончит свое дело, а сама смотрела на рядом лежащую подушку в белой накрахмаленной наволочке и думала: "Я задушу тебя, Митя".
И вот как-то раз дядя Митя упал не на постель, а прямо на пол, и тетя Лида тащила его, матерясь, до постели, а потом раздела и положила на подушку. Дядя Митя же храпел, но вдруг очнулся, взор его стал ясным, и он потянул к ней руку с грязными синими ногтями, тогда тетя Лида закричала, запричитала, и взяла рядом лежащую подушку, и накрыла ею лицо мужа, и села сверху белой пышной попой, чтобы его задушить. И вот Митя захрипел и руки и ноги его стали дергаться и совсем уже стал он умирать, но тут из деревянной кроватки, стоящей в углу кубанской узенькой хаты, пискнул Алешка, и она слезла с подушки, даже не зная, задушила мужа или нет. И только утром сквозь сладкую дрему она услышала, как напевает Митя "красных кавалеристов", бреясь на дворе острой бритвой у осколка зеркала.
И потом она еще пыталась два раза, но Митя попал в аварию и погиб, оставив ее с двумя детьми.
А уже после советской власти она пришла в церковь и сказала молодому священнику, что хотела задушить мужа, но отец Василий отнесся к этому буднично и обыденно, даже не посмотрел на тетю Лиду и произнес куда-то в сторону: "Но ведь не задушила".
Рост
У меня жена выше меня на десять сантиметров. "Вот хрень какая, – думаю, – Света выше меня на десять сантиметров". В темноте еще ничего, незаметно, а как каблуки наденет, так просто пипец. Комический дуэт какой-то, Шпунтель и Тарапунька.
Я много думал об этом, потому что когда женился – не заметил. Все так быстро произошло, что даже родители и свидетели не заметили. Может, она пригибалась.
А вот уже после первой ночи, первой брачной ночи, она утром к окну подошла и раздвинула шторы на всю ширину, до самого конца. Шторы уперлись в стену, и хлынул режущий, яркий солнечный свет, а я смотрел сквозь ресницы и радовался.
"Какая же ты красивая, Света", – думал, а потом как подпрыгну. Она же выросла за ночь на десять сантиметров, даже испугался, вдруг и крылья есть, но она повернулась спиной, а крыльев нет, но точно выше стала, намного выше, и такое счастье на лице, словно родила, а сама еще не беременная была, в ту ночь у нас ничего не получилось.
Позже уже забеременела, когда с санатория я приехал, веселый, в костюме коричневом в клетку и в шляпе фетровой, поцеловал ее в лоб и потащил в спальню. Обнял за талию и повел, а сам рыдаю в душе: "Ты же, Света, выше меня на десять сантиметров".
Тридцать шесть тысяч дней
– Хорошо бы прожить тридцать шесть тысяч дней, – задумчиво сказал дед и медленно, даже скорее осторожно, чем медленно, смахнул красного от крови комара с левой лодыжки. Отчего он не прихлопнул его ладонью, непонятно. Наверное, испугался за белые, как бабушкина скатерть, брюки. – Именно тридцать шесть тысяч, а не тридцать шесть тысяч шестьсот, – повторил он и грубой, шоферской ладонью почесал укушенную комаром лодыжку, – мне хватит.
– Не чеши, надо одеколоном смазать, – внук Игорь сидел рядом на крашенной зеленой краской скамейке и курил "Кент-4", выпуская дым над головой деда, улегшегося после двухсот граммов на крыльце своего уже покосившегося, но еще крепкого, собственноручно рубленного дома.
– А пока у меня только двадцать девять тысяч двести.
По столу полз паучок, а паутины не было. Игорь стал вертеть головой в разные стороны, пытаясь найти паутину, но ее не было, и от этого жизнь становилась все более запутанной, как эти двадцать девять двести.
– Никто не верил, что Москву удержим. Но тут пригнали шестьсот танков, самых старых моделей, еле ехавших, скрипевших, пыхтевших, самых замызганных, с тонкой как бумага броней и спичками-пушками.
– Дед, опять, как выпьешь, начинаешь. Сидели в снегу с коктейлем Молотова и стреляли из трехлинеек. Откуда танки.
– Нет, были, были танки, списанные, брошенные, их со свалок привезли, починили на "Москвиче" и пустили в бой. Шестьсот новеньких танков. Шестьсот отличных машин против Гудериана и Манштейна.
– Господи, какой "Москвич", "Москвич" позже был.
– Молчи, Игореша, Россия не женщина, а ребенок, пока не испугаешь, никаких танков не будет.
Когда-то, еще лет пятнадцать назад в это время пастух Селиверст гнал мимо крыльца стадо, и выстрелы от ударов хлыста по пятнистым бокам буренок звучали на всю улицу, и казалось, что Селиверст никогда не умрет и стадо будет вечным, с этими вездесущими комарами и зелеными горячими лепехами. Но умер Селиверст, и как хорошо, что умер, потому что стадо пропало, его даже не под нож пустили, просто перестали держать коров селяне, стали пить пустой и безвкусный "Домик в деревне", да и селяне повывелись.
– А мы когда с шестьюстами танками Гудериана отбили, то я лежал в окопе и плакал, а ко мне подошел лейтенант и сказал: "Иногда стыдно не плакать". Попросил закурить, но табака не было, тогда он развернулся и пошел дальше по окопу, а я подумал: "Как он выжил?"
У Игоря разболелась голова, и он зачем-то стал пересчитывать ягоды на вишне. Вышло шестьсот.
– Хорошо бы прожить тридцать шесть тысяч дней, а то у меня двадцать девять двести, – повторил дед, встал с крыльца, отряхнулся, сорвал вишенку с дерева, положил ее в рот, смачно и причавкивая разжевал и выплюнул косточку под ноги Игорю.