Вячеслав Харченко - Чай со слониками. Повести, рассказы стр 25.

Шрифт
Фон

Люба с дочкой копаются, а я к Любе прислонюсь бедром и жду, но минут через пять ждать надоедает и начинаешь других женщин разглядывать: беленьких, черненьких, рыженьких, тоненьких, в теле, в облегающих джинсах, в балахонах таких разных, в мини-юбках, в чулках в сеточку, в коже даже (есть такие) – и от этого получаешь удовольствие, пока жена и дочка в брошках копаются.

Если же Люба одернет, то тогда начинаешь плакаты с женщинами рассматривать. Там много полуголых женщин на стенах висит, рекламируют чего-нибудь, обычно танцы живота индийские или семинары по повышению духовного уровня, хотя непонятно, почему духовный уровень и карму рекламируют полуголые красотки. Кстати, на этом рынке нет индусок, одни смуглолицые и черноглазые индусы, но приветливые, очень приветливые.

И проблема даже не в том, что получаешь от этого удовольствие, а от этой вот смеси такой, я же и Любу одной рукой обнимаю, и прижимаю иногда покрепче, чтобы ее почувствовать, но вот идешь и по сторонам только и успеваешь глазеть.

Домой придем, Люба добычу на столе рассматривает, а на меня глядит и смеется: "Что, насмотрелся?" А вечером дочку уложит и со мной рядом растянется, но нервная какая-то, очень нервная.

Люба

Люба была такая красивая, что я боялся ее отпускать от себя. Бывало, сижу на работе и не могу сосредоточиться, все перед глазами плывет, эти сводки дурацкие, этот квартальный отчет, эти отписки и служебные записки, только Люба в голове. Свежая, молодая, стройная, задорная, доступная, ручки тоненькие, белая хлебная кожа, длинные ресницы, взгляд ласковый и нежный, талия тонюсенькая.

Сижу, сижу, и ничего не сходится, цифры скачут. Встану, подойду к окну, открою створку, а коллеги орут: "Закрой, Петр Евгеньевич, дует". Я тогда в курилку спущусь, сигарету дрожащими руками к губам поднесу и чувствую, как зубы стучат. Стою курю, пока начальник не прибежит и к столу рабочему не притащит.

И самое главное, что оснований-то никаких нет. Абсолютно никаких. Даже более того, столь любящего человека и отзывчивого я никогда не знал, и письма там всякие, и записочки, и прикосновения, и шуры-муры всякие там, то есть все честь по чести, все замечательно и культурно, но вот откуда ни возьмись – отпущу на минутку, на мгновение, взгляд отведу, провожу куда-нибудь, и точит что-то, точит, грызет и гложет.

Места себе не нахожу. И оснований-то вроде никаких нет. Умеет и отшить, и послать, и отбрить, но сам факт, что ей приходится кого-то отшивать и посылать, вызывает такие душевные страдания, что и жить-то с этим не то что трудно, а мучительно.

Приду с работы, сниму ботинки медленно, потом пиджак и галстук, пройду в кухню и сяду за стол. Осмотрю все внимательно, очень внимательно. Потом сижу жую котлету, пиво пью, а она в фартуке порхает, щебечет что-то, радуется, а я сижу и думаю: "Люба, ты – птичка".

Потом поем, губы ладонью вытру и подойду к клетке с канарейкой, постучу по прутьям, а сам думаю: "Люба, ты – птичка".

Чужие люди

Мы с Надей были на людях как чужие. Дикая какая-то она, меня сторонится, ни обнять ее, ни прижать, руку на плечо положишь – снимает или надуется, нахохлится вся, как замерзшая птичка.

Шепчу ей на ухо: "Девочка, сладенькая", – отстраняется или посмотрит так, словно дует холодным воздухом из оконной щели.

С работы придешь радостный – вроде все на месте. Борщ на столе дымится, дети уроки выучили, пол блестит, посуда вымыта, – а все равно не притронешься. Приходишь, будто в гости, будто к чужому человеку. Нет, не к чужому, конечно, но какая-то отстраненность чувствуется, натянутость, заморозки сплошные.

И так каждый день, до десяти, пока дети не уснут, пока Коленьке книжку не почитаешь и не ляжешь с Надей в постель, свет на прикроватной тумбочке выключишь, сожмешься весь, лежишь, не знаешь, что делать, куда себя деть, не дышишь даже, дрожишь, а она вдруг рукой так ласково по виску проведет или бедром прикоснется – и ничего теплее, роднее и чудеснее этого на свете нету. Зажмуришься и летишь, как воздушный змей. А Надя скажет только: "Иди, иди, только тише, тише, детей разбудишь", – и прижмется щекой к щеке.

А утром опять, будто чужой человек, и на людях тоже. Как чужой человек.

Как папа

Папа часто терял детей. Он ходил с ними по поселку до сельпо, вел их медленно за ручки, справа Дашу, а слева Сему, и если Даша вела себя смирно и не вырывалась, не пытаясь выбежать на дорогу под колеса проезжающих ЗИЛов, везущих гравий на комбинат, то за Семой нужен был глаз да глаз. Он постоянно пытался выдернуть руку из папиной ладошки, поднимал с земли камушки, выпавшие из кузовов, и, размахнувшись во всю свою детскую силу, швырял их под колеса или пытался сделать блинчики на лужах. Благо лужи у нас огромные, глубокие, серебряные, с небольшими волнами от степного кубанского ветра.

В сельпо же продавали свежее домашнее пиво на разлив, а папа стеснялся пить пиво при детях и оставлял их на улице при входе в сельпо, чуть ли не привязывая за пояс пальто к синим крашеным перилам и, осмотрев детей внимательно, смахнув какую-нибудь соринку или поправив им шапки (у Даши беретик, а у Семы старая отцовская засаленная кепка, у Семы не по годам огромная голова), заходил в сельпо выпить пива, но так как папа пил пиво долго, и не одну, и не две, и не три кружки, а потом любил поговорить с продавщицей и с посетителями, то дети стояли и мерзли под осенним кубанским степным ветром, не сильным, но промозглым, несущим едкую, сладкую глиняную пыль и слюдяную противную морось.

В конце концов дети отвязывались от перил и начинали бродить по пятачку перед магазином. Даша, конечно, стояла, терпеливо ожидая папу, а Сема бегал по пятачку, кидал камни, ковырялся палкой в глине, строил запруды, собирал желтые листья явора.

А потом уже после пятой или шестой кружки пива папа выходил из магазина, но, как правило, забывал о детях, а мама и бабушка, увидев его дома одного, сопящего, вытирающего ноги о разноцветный коврик в прихожей, все понимали. Кто-то из них накидывал собачью шаль, которую они носили по очереди, и шел искать детей.

– Даша, Сема! – кричала бабушка или мама и подсвечивала себе фонариком.

Даша всегда стояла у сельпо, а Сему приходилось искать по карьерам и балкам, в зарослях кизила, а однажды его увез, как сказали, на комбинат какой-то странный и прилипчивый шофер, и дед беспокойно завел старенький мотоцикл "Урал", с треском и тарахтением поехал на комбинат и нашел Сему спящим в подсобке знакомого сторожа на подранном диванчике в обнимку с собачонкой. На радостях дед разбудил Сему, а сторож сказал: "Ты, Сема, молодец".

Они ехали с дедом обратно на мотоцикле по проселку, Сема сидел в люльке в коричневом пластмассовом шлеме, водил руками в разные стороны и говорил деду, что когда вырастет, то станет таким же сильным и умным, как папа.

Потоп

– Ты же знаешь, – шептал Семен в трубку, – я ни с кем и никогда, ни-ни, но тут страсть какая, огонь, с виду не скажешь, но покою не дает всю ночь. Ты только Клаве не говори, пожалуйста.

Я почему-то представил, как он из квартиры вышел, стоит в трениках и китайских тапочках в скверике с мобилой и с ноги на ногу переминается, ждет, что я отвечу.

Ну и дал я им ключи, конечно, от второй квартиры. Семен на "шевроле" заехал, я только сквозь стекло ее смог немного разглядеть, хотя ничего не видно, просто силуэт какой-то утонченный и профиль такой трепетный, хотя профиль, конечно, трепетным не бывает, но тонкий, изысканный что ли, как на картинках. Я еще минут тридцать после их отъезда на лавочке сидел курил, представлял. Пошел домой "Спартак" – ЦСКА смотреть.

Буквально во втором тайме, когда Комбаров сравнял, звонок:

– Петя, ты меня заливаешь, – соседка Раиса Григорьевна звонит, крыса, конечно, вечно все не так, но я побежал, а там и слесарь жэковский в желтой спецовке и в бейсболке бурой, и участковый Кабанчик, вечно выпимши, мы с ним в одном классе учились, он в детстве всех дворовых кошек достал.

Я дверь открыл, думаю, хоть рассмотрю девушку вблизи, мордашку и фигурку, а там никого нет, совсем никого, ни Семы, ни девушки, ни потопа. В ванной все о’кей, на кухне вода выключена, смотрел, приглядывался – из холодильника размораживающегося лужица сочится.

– И что, – говорю, – баба Рая, у вас от этой капли потоп?

– Не, ну пятнышко-то есть.

Когда кагал разошелся, огляделся. В спальне на столе букет нежных, ароматных, чудесных розочек. Девятнадцать штук. "Неужели ей девятнадцать лет?" – подумал, а на тумбочке колготки в сеточку. Взял я их в руки, стою рассматриваю, куда деть не знаю, цветы-то думал жене подарить, но потом понял: "Я ей за всю жизнь один раз три розы на двадцатилетие свадьбы подарил, а тут девятнадцать штук".

Отдал Раисе Григорьевне, а колготки хотел Семену передать, но где-то в гараже так и лежат.

Картонная коробка

1

Пианино заиграло среди ночи. Скользкие брякающие звуки разбудили сначала маму, а потом бабушку. Мне казалось, что это Шопен, "Похоронный марш". Клавиши сами по себе ходили вверх-вниз, и было мучительно наблюдать, особенно посреди ночи, как старое, грузное, обшарпанное пианино выводит похоронный марш, хотя это, конечно, был не похоронный марш, а просто набор звуков, какофония, сумбур вместо музыки.

Папа стоял с вытянувшимся лицом, в семейных трусах в полоску и ничего не мог сделать, но мама вдруг истерично закричала: "Ну сделай же что-нибудь, ты же мужчина!" – и папа дернулся как-то угловато, а потом злобно и твердо ударил кулаком со всей дури по клавишам, и из тонкой щели брызнула алая кровь.

– Господи, это Кеша, Кеша залез! – закричала бабушка Вера, открыла крышку пианино и достала переломленного пополам хомяка Кешу.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Скачать книгу

Если нет возможности читать онлайн, скачайте книгу файлом для электронной книжки и читайте офлайн.

fb2.zip txt txt.zip rtf.zip a4.pdf a6.pdf mobi.prc epub ios.epub fb3