Один раз пришел с работы, а Лера сидит на кухне, посуду бьет. Молча достает одну за одной тарелки и с размаха тресь об пол. Весь пол усыпан осколками.
– Ты что делаешь? – спрашиваю, а сам пытаюсь руку с занесенной тарелкой перехватить, а она – бах и об пол. Осколки, как брызги.
Одну разбить не смогла (немецкую, подарочную) и притащила мой молоток, села на корточки и хрясь-хрясь молотком. Потом успокоилась, покурила и говорит:
– Давай, Боря, разводиться.
Потом уже, в загсе, после развода я ей про взгляд напомнил, мол, 7 мая 2010 года на работу собирался, в трюмо посмотрел.
А Лера:
– Не помню, Боренька, ничего не помню.
Чай со слониками
Лена вся в веснушках. От ушей до ступней. Я не знаю, откуда у нее на ногах веснушки, но они есть, хотя это, возможно, не веснушки, а родинки. Маленькие черные точечки, милые и скромные.
У Лены мы собирались лет десять, с восьмидесятого года, как филфак закончили, так и собирались. Я, Стасик, Оля Немирова, Алеся Бранцель, Витя Колесо и еще кто-то, всех и не вспомнишь.
Сидели, пили черный индийский чай со слоном, кушали торт "Прага", купленный в кулинарии на Пятницкой, и степенно беседовали.
– Цветаева – единственно здоровая в этом вертепе.
– Все-таки эти мандельштамовские оборванные цепочки – шок.
– Солженицын не писатель, а журналист.
– Да, да, Бродский – бог.
А за окном Леонид Ильич умер, Андропов гоняет по кинотеатрам заскучавшую интеллигенцию, уже Афганистан отгремел, а мы сидим пьем чай и трындим не переставая:
– Достоевский – больной человек, городской сумасшедший.
– Да Толстой на тройке в церковь въезжал, его вообще отлучили.
– А кто читал Орлова?
А там по телевизору "Прожектор перестройки", шуршит девятнадцатая партийная конференция, Сахаров выступает с трибуны, а потом скоропостижно умирает, а мы пьем чай со слоном, едим варенье из подмосковного крыжовника, собранного Лениными родителями в деревне Давыдово, закатываем глазки и балаболим:
– Все-таки Сопровский тяжеловат, как чемодан без ручки.
– Нет, Гандлевский прекрасен, прекрасен, но какой-то сухой, какой-то тарковский.
– А ты Иоселиани посмотри-ка и Дерриду почитай.
И вдруг откуда-то из дальнего угла гостиной обширной сталинской квартиры мы услышали разговор. Да, это был разговор или спор, мы вообще не поняли, как они к нам попали, кто их привел. Они сидели в кашемировых пальто (хотя в доме хорошо топили) и клетчатых пиджаках, у одного был золотой перстень на указательном пальце правой руки, а у второго массивная трость красного дерева, они смотрели проникновенно в глаза друг другу и говорили:
– Я вчера продал состав тушенки, целый состав просроченной тушенки.
– А я алюминия десять тонн, представляешь, десять тонн.
– А у меня есть миллион баррелей нефти, тебе не нужно?
– Нет, что ты, я сахаром торгую.
А за окном танки стреляли по Белому дому, длинноусые кожаные снайперы палили с высоток по прохожим и какая-то малахольная старуха, распластавшись на асфальте, вопила: "Убили, убили!", выставив в небо острый треугольный подбородок.
Малейший оттенок
Дедушка говорил, что без женщин он за свою жизнь был ну дня три, ну неделю, ну месяц. Первая его случилась на выпускном в школе, и он сразу женился, а когда пришел из армии, то друзья сказали ему, что Света ему изменяла, и дедушка развелся и запил.
Говорит, пью седьмые сутки, ничего не помню, глаза раскрываю, а рядом баба. "Ты кто?" – спрашиваю, а она: "Глаша".
Вот он с Глашей и пропьянствовал года три, пока однажды не проснулся, а в постели Глаша и еще один мужик. Выгнал дед Сева их (я почему-то всегда звал его дед, не дедушка, а просто дед: "Дед, достань вертолет с крыши", "Дед, пойдем на рыбалку", "Дед, зачем красишь скамейку?").
Ну вот, дед выгнал Глашу и рассмеялся. Наконец-то, наконец-то я буду один. Совершенно один! Сам сварю борщ, сам уберусь в доме, сам поглажу рубашки и брюки, сам постираю белье… И пошел на почту, чтобы поздравить маму с днем рождения, мою прабабушку. А там женщина с примусом стоит, говорит, не могли бы залудить, а то течет.
Он и залудил на пятнадцать лет. Двое детей у них было. Моя тетя Ира и дядя Андрей. Им квартиру от комбината дали.
Дед вошел с кошкой в пустой дом, выпустил в зал, она обнюхала все углы и села в центре кухни, вылизывается, а дед стоит и думает, как хорошо было бы здесь побыть одному.
И вот когда уже он думал, что никогда один не останется, пришла к нему жена Оля и сказала, что полюбила другого человека, инженера с комбината, а дедушка был шофером на уазике директора. Ездил по дорогам Челябинской области, колесил, так сказать.
Директор же был обычным правильным добрым коммунистом. Как узнал, привел к нему кладовщицу Марию, хорошую, прилежную женщину, немного пухлую, со вздутыми губами и теплой белой кожей, мраморной, но теплой. Детей у нее почему-то не было. Дед Сева ничего не стал спрашивать и женился на Марии.
Мария родила ему четверых детей, а месяц назад мы бабушку похоронили.
Шел холодный октябрьский дождь, тугие капли барабанили по крышке гроба, который я нес на плече, а мой племянник подставлял зонтик. Иногда мы с ним менялись. Я наклонял черный и грубый зонт, а он тащил гроб. Чтобы похоронить на холме, а не в болоте, пришлось дать взятку, хотя мы исправно платили взносы в страховую компанию.
Яму не рыли, сколотили деревянную клетку, в которую положили гроб. Клетку засыпали песком. И вот, когда мы шли назад, мокрые и усталые, дед Сева поравнялся со мной и сказал:
– Вот я и остался один, но почему-то грустно.
Но я ему не поверил, прибавил шагу, потом остановился, обернулся и посмотрел ему в глаза. Они были бесцветные, тупое время выело серый цвет и не оставило даже малейшего оттенка.
Рыжие волосы
"Какая же ты страшная, Анюта", – говорила мне любимая бабушка. Сама я толстая, рябая, низенькая, курносая, металлические брекеты на торчащих в разные стороны острых зубах с сероватой эмалью, из-под школьной формы виднеются тяжелые массивные ляжки. Как меня выталкивали из очереди в столовке, как били сменкой по голове, как мутузили в классе мальчишки! Приду из школы домой вся в синяках, а бабушка Соня испечет блинов, посадит на острые коленки в коричневых колготах, гладит меня по копне волнистых шелковых волос и говорит: "Какая же ты страшненькая, Анюта".
Из всех домашних меня только кот Лапсик любил, но в девятом классе коту было семнадцать лет, он тяжело сипел и кашлял. Мы его три раза относили к ветеринару, но врач ничего не нашел и посоветовал сделать флюорографию, только кто будет животному делать флюорографию, тут рентген не везде найдешь. Пошли мы с бабушкой Соней в городскую больницу, но медсестра заорала: "Вы еще сюда лошадь пригоните". Так Лапсик и помер. Мы его за озером зарыли на кошачьем кладбище, положили сверху на холмик анютины глазки, насыпали "Вискас", обложили могилку галькой и фото его повесили, но после зимы фото пропало.
Выходит, один кот меня любил, а тут и его не стало.
А бабушка только волос мой хвалила. Говорила: "Если кто тебя, дуру, в жены возьмет, то только за волосы. За такой волос хорошо по полу таскать". И смеялась.
Из-за своей внешности и застенчивости я до свадьбы была девственницей, да и парня нашла, когда все мои красивые подруги уже повыскакивали замуж. Они меня любили с собой брать на танцы и в кино, потому что на моем фоне выглядели красавицами, хотя, конечно, в нашем городке откуда взяться красивым девушкам. Все давно в Ярославль уехали в институты, там и парней больше, и все богатые.
В техникуме никто ко мне не подходил, хотя я пошла в радиотехнический. Нас на весь курс было четыре девушки и сто пятнадцать мужиков. Техникум стоял на Советской улице и находился в старинном здании девятнадцатого века. Низ из красного пористого кирпича, покрытого жирной бордовой краской, верх из потемневшего, выжженного дерева, окна с резными вычурными наличниками. Сзади, сразу за институтским двориком, начинался длинный пологий спуск к реке Нерль. Летом, в жару, когда пылкое солнце вдувает в легкие душный пыльный воздух, а хлипкие трескучие комары жалят, как змеи, студенты любили окунуться в прохладную воду, изобиловавшую студеными ключами.
Хорошо в июле выпить пива! Вот и мы после занятий сначала купались, а потом выпивали пахучего разливного "Жигулевского" пива, такого холодного, что от него ломило зубы.
Я вроде девушка полная, но груди у меня нет. Только две небольшие дольки. Однажды после пива Федосеев подсел ко мне и задумчиво спросил: "Ты знаешь, что такое доска?" – и все парни вокруг засмеялись, и девчонки тоже засмеялись, и стало мне так обидно и горько, что я улыбнулась и тоже засмеялась, но потом вечером лежала на подушке и плакала, и только бабушка Соня гладила меня по головке и говорила: "Спи, деточка, спи".
У Алика Федосеева был доставшийся от родителей синий покарябанный проржавевший жигуль. Он любил на нем разъезжать по центральным тенистым улочкам городка, громко включив магнитолу, из которой раздавался хриплый голос Шуфутинского. На задних сиденьях, покрытых кожзаменителем, сидели или его подвыпившие приятели, или накрашенные девушки.
В тот день на заднем сиденье никто не сидел, и он затормозил резко у моих ног, так что я чуть не свалилась на бампер. "Садись", – говорит и открывает переднюю дверь. Я уселась зачем-то, и мы поехали в сторону реки Нерль.