* * *
Это было странное, необъяснимое состояние: маета рождения мыслей. Они толклись у какого-то невидимого порога, напоминая словно не его собственной памятью лица, предметы, события. Чувствовал он себя не то чтобы хорошо, а как-то беззаботно, пусто, неутвердившимся в разуме существом.
Прежнее, далёкое, пережитое состояние возвращалось к нему в облаке серого омрачения. Облако касалось просыпающегося сознания, оживляя его сдержанной болью. Но оно никак не могло устояться: его вытеснял приятный свет. Просто свет, где не было привычных мыслей о боли, а следовательно, и о теле. Он ни о чём не думал. Он жил другой жизнью, которую даже не мог оценить, временами лишь вяло догадываясь о каком-то внутреннем мире, обнаруженном им самим таким случайным образом.
Тот, кто отмерял ему земное, вдруг изменил замысел, позволив лишь потоптаться на пороге будущего, и снова вернул в законные времена. Тогда-то и появилась боль, приятный безначальный свет удалился и удалилась лёгкость в том светящемся сознании. Да, оно было заполнено светом, как праздник в детстве, когда ещё не знаешь, что такое настоящая жизнь…
Вернувшаяся жизнь началась с нового познания себя, и он поначалу испытал отвращение к будущим страданиям, даже вроде бы хотел попроситься назад. Но двери закрылись, боль проявилась неожиданно, стянув к себе все вялые мысли.
Постепенно человек ощутил вкус собственной крови на засохших губах, а слух уловил чью-то едва узнаваемую по смыслу речь:
- Дышит, товарищ старшина, ей-богу, дышит!
Голос - прикосновение сумерек к коже: почти не ощутимый.
- Не шуткуй, Степан. Хлопцы над ним постарались.
- А я…рю, ч… он…ит.
Кто-то выкусывает кусочки из первого голоса и вместе с ними сглатывает смысл сказанного.
- Та перестань! Пошли покурим.
- Живой! - голос уже чёткий, как близкий крик.
- Фэномэн! Ни, ты тильки подумай - целый взвод дубасив, а он живой! Бис бэзрогий! Може, добьём, Степан? Я его вже и с довольствия зняв.
- Что вы, Григорий Фёдорович! Человек ведь!
- Який же то чоловик, колы он у замок попав?! Сюды, браток, чоловика не пошлют. Туточки содиржаться врагы народу. Цэй нумэр 753. Усик?
- Так точно, товарищ старшина!
- Ну и молодец, сержант! Так, може, добьемо гада? Начальство тильки дякую скажет.
- Не могу, товарищ старшина. Как хотите - не могу!
- А ще комсомолец, поди! Як же ты Родину защищать будешь от врагов, Сидоренко?! Змолк. Тоди иды в канцелярию. Скажи - одыбал 753-й. Нехай карточку восстановят.
- Слушаюсь, товарищ старшина!
- Ни, стой-ка…
Старшина осторожно задумался, как о чём-то ему непонятном, по-детски закусив ноготь большого пальца.
- До завтра потерпим. Глядишь - сдохнет. После такого нормальные преступники долго не живут. Ты, Сидоренко, сам себе працу ищешь. Иди, чого ждешь?
Сержант не послушался, стоял, разглядывая старшину подозрительным взглядом.
- Ты иды, не бойсь. Нужон он мени! Ладно, пошли вместе.
Шаги унесли ровный стук сапог, и он постепенно увяз в тиши длинного коридора. Заключённый попробовал вздохнуть глубже… не получилось. Воздух застрял в глотке тяжёлым комом, причинил боль. Она быстренько разбежалась по телу, отзываясь на каждое движение тупым уколом в мозг. Он вздохнул ещё раз, крикнул и потерял сознание…
Шагов за дверью заключённый не слышал, пришёл в себя, когда где-то у затылка звякнул ключ, сделал два скрипучих оборота и замер…
"Сейчас он войдёт, чтобы убить меня. Не стоит об этом думать".
Да как не думать: "Трус. Это же совсем не больно, ну разве что ещё разок потеряешь сознание. Зато потом…"
Двери поддаются ржаво, но уверенно двигая впереди себя застоявшийся воздух камеры, и старшина появляется в тесном сознании зэка на первом плане, отстранив даже боль. Но тут же Вадиму становится не по себе.
Вовсе не от присутствия старшины, это зэк принимает как приговорённый наличие палача, а от того, что он видит человека в диагоналевой гимнастёрке с двумя планками орденских колодок на груди… закрытыми глазами…
Видит какой-то предмет в его правой руке, но важная деталь ускользает, потому что ему хочется закричать от своего открытия. И приходит мысль: "Кричать нельзя: потеряешь сознание. Тут-то он тебя этим предметом по голове. Боишься, значит, хочешь жить".
Старшина переложил предмет в левую руку и перекрестился. Теперь непонятно: то ли перед ударом, то ли совесть мучает? Это у старшины-то совесть?! Зэк начал волноваться, дышать стало совсем невыносимо.
Охранника смутил появившийся на щеках лежащего румянец. Он осторожно вытянул трубочкой губы, спросил полушёпотом:
- Слышь, 753-й, одыбал, чи шо?
Заключённый напрягся, стараясь распахнуть глаза или что-нибудь произнести. Усилие стоило ему потери сознания… Но раньше, чуть раньше, были шаги по коридору. Решив, что это судьба, старшина сунул в карман галифе молоток, закрыл за собой двери камеры, почувствовал себя спокойно, как человек, которого Бог не обделил ни разумом, ни совестью…
* * *
"Он меня не добил", - подумал зэк, очнувшись, и сразу вспомнил последнее, что удержала память от побега. Кажется, он поскользнулся или тот, рыжий с рыбьими глазами, ударил сапогом по пятке. Ты только успел вцепиться ему зубами в шинель, прежде чем на затылок обрушился приклад. Сознание ещё оставалось: удар смягчила шапка. Следом перед глазами возник другой приклад, окованный белым металлом. Прямо в лоб! Скрип костей собственного черепа - последнее, что сохранила память…
Теперь боль сидела в самой сердцевине костей, связывая его с внешним миром насильственной усталой связью. Он так и подумал: "Боль устала". Дальше мысль не пошла, потому как открылся смотровой глазок, в камеру проник неясный свет. Снова стало темно, и прозвучал голос:
- Почему нет света, старшина?
- Не нужон он ему. Скоро преставится.
- Устав существует даже для мёртвых. Откройте!
Темнота ржаво распахнулась. На пороге камеры трое в аккуратной воинской форме. Первым вошёл гладко выбритый лейтенант с лицом аскета и запоминающимся выражением глубоко озабоченных глаз. Коверкотовая гимнастёрка перехвачена блестящим кожаным ремнём, широкие бриджи чуть приспущены к собранным в гармошку хромовым сапогам. Щёголь. Сопровождающий его сержант на полголовы выше и держит широкое, непроницаемое лицо чуть внаклон.
- Устать! - выныривает из-за них уже знакомый зэку Григорий Фёдорович.
- Будет вам, Пидорко! - досадливо отмахнулся лейтенант. - Его сам Господь Бог не поднимет.
- Бога нет, - конфузливо шутит Пидорко. - А мы усе - от обезьяны…
- Вижу, - лейтенант наклонился над зэком. - Вы меня слышите, 753-й?
Заключённый слегка приподнял веки.
- Моя фамилия Казакевич. Я начальник этого блока. Прошу неукоснительно выполнять правила внутреннего распорядка. Письма писать запрещено, как и разговаривать с кем-либо, петь песни, читать вслух стихи, иметь при себе колющие, режущие предметы, верёвки, ремни…
Заключённый закрыл глаза, подождал и едва заметно улыбнулся: он уже не видел с закрытыми глазами. Всё было нормально.
- Чему вы улыбаетесь, 753-й? Вам здесь нравится?
- Он без сознания, - сказал тот, кто сопровождал начальника блока.
- Зробым сознательным, - опять пошутил старшина Пидорко.
- Вы уж постарайтесь, Пидорко. Только не перестарайтесь. Знаю я вас.
Казакевич вышел из камеры, именуемой в профессиональном обращении "сейфом", продолжая думать о странной улыбке 753-го. Тюрьма для особо опасных преступников включала в себя полторы тысячи одиночных камер-сейфов, сваренных из стальных листов, и была заполнена теми, кто уже не мог рассчитывать на обретение свободы или хотя бы изменения жизни.
Железный замок, именуемый зэками "спящая красавица", каждый свой день заканчивал в полной тишине. Сумрак ночи неслышно вставал из-за её пугающих неприступностью стен, затушёвывая незрелой темнотой далёкие спины гор. Ветер, шаставший весь день по безлогой долине, прятался в ельник у ручья до следующего утра, поскуливая временами заблудившимся псом. Весь мир становился серо-синего цвета, а тюрьма - не сказка ли! - неожиданно вспыхивала хищным бдительным светом, напоминая огромный лайнер в пучине океана. Он манит и пугает, как праздник ночи и приют одиночества, где люди кожей пьют свои законные мучения, расплачиваясь по всем счетам за праздник и приют.
- …753-й повесился!
Голос приходит из смотрового глазка:
- 753-й ещё живой!
- Тягучий, сука! Назло, поди, старается?
Через час в камеру вошёл врач. Осмотрел заключённого, с некоторой растерянностью и непониманием почмокал губами:
- Пожалуй, он будет жить, Пидорко.
Тот с некоторым сожалением посмотрел на прыщавого доктора, почесал затылок:
- Та хай живе, вражина! Сам толком определиться не може: чи жить ему, чи сдохнуть. В сомнениях, рогомёт!
- Через неделю… Нет, через десять дней перевести на общий режим.
- Нам бумага нужна, товарищ доктор.
- Завтра напишу рапорт. Вы что курите, Пидорко?
- Махорку, её туберкулёз, говорят, боится. Годно?
- Годится. Знаете, как в том анекдоте: при отсутствии кухарки живём с дворником.
- Педераст, значит, у вас дворник?
Доктор вздохнул, принимая от старшины щепоть махорки:
- Вы - мудрец, Пидорко. Большой мудрец.
- Да уж не глупей этого, - кивнул на зэка довольный похвалой надзиратель. - Учерась говорит: "Душа вернулась". Я аж весь вспотел: поверил дурогону. Он лежит и улыбается. Ну, сумасшедший, какой с него спрос…