Он посмотрел на меня так, словно впервые слышал подобное признание. Но я сказала правду. Я думала, что ничего не смогу освоить, особенно в спешке и на людях. Я остолбенею. Легко я усваивала лишь такие вещи, как перипетии Тридцатилетней войны.
Но, говоря по правде, и не должна была. Чесс зарабатывал нам на жизнь, пусть мы и могли позволить себе только самое необходимое. Мне не надо было выталкивать себя в широкий мир, ведь муж меня содержал. Как и положено мужчине.
Я решила, что справлюсь с работой в библиотеке, так что туда я и обратилась, хоть они и не искали сотрудников. Женщина записала мое имя. Она была вежлива, но не обнадеживала. Потом я пошла в книжные магазины, выбирая те, где не было кассовых машин. Чем безлюдней и неопрятней, тем лучше. Владельцы этих лавчонок курили или клевали носом за прилавками, а у букинистов часто воняло кошками.
- Мы не сильно заняты зимой, - говорили они.
Одна женщина посоветовала вернуться весной:
- Хотя и тогда мы не сильно заняты.
Зима в Ванкувере не была похожа на привычные мне зимы. Ни снега, ни малейшего намека на промозглый ветер. В разгар дня в центре города пахло чем-то вроде жженого сахара - я решила, что это, наверно, из-за троллейбусных проводов. Я шла по Гастингс-стрит, где другие женщины не ходят, - там одни пьянчуги, нищие старики, пронырливые китайцы. Никто мне и слова худого не сказал. Я шла мимо складов, заросших сорняком пустошей, где вообще не было ни души. Или по Китсилано, вдоль высоких деревянных домов, до отказа набитых людьми, вынужденными жить вместе, как и все мы, шла к опрятному Данбару, к его оштукатуренным бунгало и подстриженным деревьям. И по Керрисдейлу, где возникали деревья пошикарней, березки на лужайках. Балки в стиле Тюдоров, Георгианская симметрия, мечты о Белоснежке в имитациях соломенных крыш. Или настоящих соломенных крышах, поди пойми.
Повсюду в этих людских обиталищах свет зажигали в четыре часа пополудни, а потом загорались и уличные фонари, и часто тучи расходились на западе, над морем, чтобы пропустить красные полоски заходящего солнца, и в парке, по которому я петляла, идя домой, листья зимних кустов блестели в сыром розоватом сумраке.
Кто завершил покупки - тот шел домой, кто еще работал - подумывал о доме, кто весь день просидел дома - выбирался на короткую прогулку, чтобы дом показался радушнее. Я встретила женщин с колясками и скулящими старшенькими, только начавшими ходить; никогда бы не подумала, что скоро окажусь в шкуре этих самых женщин. Встретила стариков с собаками и еще стариков, еле ковыляющих или в инвалидных колясках, приводимых в движение супругами или сиделками. Встретила миссис Горри, толкавшую коляску с мистером Горри. На ней была пелерина и берет из мягкой лиловой шерсти (теперь я знаю, что она сама шила и вязала почти всю свою одежду), а на лице - много розового тона. На голову мистера Горри она надвинула кепку, а шею закутала толстым шарфом. Она приветствовала меня пронзительно и собственнически, он - отрешенно. Но те, кто сидит в инвалидной коляске, редко выглядят иначе. У кого-то обиженно-отсутствующий вид, кто-то смотрит прямо перед собой.
- Послушайте, когда мы виделись в парке на днях, - сказала миссис Горри, - вы, случайно, не работу искали?
- Нет, - солгала я.
Инстинктивно я врала ей по любому поводу.
- О, хорошо. Потому что я собиралась сказать, знаете ли, что если вы вышли искать работу, то надо бы как-то прихорошиться, хоть чуть-чуть. Да вы и сами знаете.
- Да, - согласилась я.
- Не понимаю, как нынешние женщины могут вот так выходить. Я никогда не вышла бы в туфлях без каблуков и без косметики, даже в магазин. И тем более искать в таком виде работу.
Она понимала, что я лгу. Она знала, что я замираю за дверью подвала, не отвечая на ее стук. Я бы не удивилась, узнав, что она роется в нашем мусоре и читает разрозненные, измятые страницы с пространным описанием моих бедствий. И почему она от меня никак не отстанет? Она не могла. Я была для нее как работа, - может, мои странности, мое неумение становились на одну доску с увечьями мистера Горри, а то, что невозможно исправить, следовало вытерпеть.
Однажды она спустилась по ступенькам, когда я стирала в главной части подвала. По вторникам мне было разрешено пользоваться ее стиральной машиной, отжималкой и шайками.
- Как там, есть надежда на работу? - спросила она, и по какому-то наитию я ответила, что в библиотеке пообещали найти что-нибудь в будущем.
Я подумала, что смогу притворяться, будто хожу туда работать, - стану ходить туда и сидеть каждый день за одним из длинных столов, читать или даже пробовать писать, как делала раньше иногда. Конечно, шила в мешке не утаишь, если миссис Горри когда-нибудь явится в библиотеку, хотя так далеко она мистера Горри не укатит, да еще в гору, или упомянет о моей работе Чессу - но это вряд ли. Она говорит, что иногда даже боится здороваться с ним, такой у него вид сердитый.
- Что ж, может, до тех пор… - сказала она. - Мне сейчас пришло в голову, что пока вы могли бы немного поработать, сидя с мистером Горри во второй половине дня.
Она сказала, что ей предложили работу в сувенирной лавке при церкви Святого Павла, три-четыре раза в неделю днем.
- Это не за деньги, иначе я бы вас туда послала, - сказала она. - Просто на добровольных началах. Но доктор посоветовал выйти из дома. Сказал: "Вы себя измотаете". И деньги мне ни к чему. Рэй к нам так добр, просто немного поработать на добровольных началах.
Она заглянула в шайку для полоскания и увидела рубашки Чесса в той же чистой воде, где лежала моя ночнушка в цветах и наши бледно-голубые простыни.
- О, дорогая, - сказала она, - надеюсь, вы не положили белое и цветное вместе?
- Ну, чуточку цветастое, - сказала я. - Ничего страшного.
- Цветастое - все еще цветное, - возразила она. - Вы будете думать, что рубашки белые, но они не такие белые, как должны быть.
Я пообещала, что в следующий раз исправлюсь.
- Это просто показывает, как вы заботитесь о вашем мужчине, - заметила она с возмущенным смешком.
- Чессу все равно, - сказала я, не представляя, что с годами все меньше и меньше это будет правдой и как все эти заботы, кажущиеся мелкими и почти шаловливыми на границах моей настоящей жизни, переместятся на первый план и в центр.
Я согласилась сидеть с мистером Горри после двенадцати. На столике за зеленым креслом было расстелено полотенце - если что-нибудь разольется, - а на столе выстроились его баночки с пилюлями, и микстуры, и небольшие часы, чтобы мистер Горри знал, который час. На столе с другой стороны лежала куча чтива. Утренняя газета, вчерашняя вечерняя, журналы "Лайф", "Лук" и "Маклинз" - все толстые, громоздкие журналы тех лет. На полочке под столом - куча альбомов для вырезок, вроде тех, что детям дают в школе, толстая коричневатая бумага и грубые обрезы. Из них торчали вырезки и фотографии. Эти альбомы мистер Горри заполнял много лет, пока инсульт не лишил его возможности орудовать ножницами. В комнате стоял книжный шкаф, но там, кроме журналов и тех же альбомов, ничего не было, разве что половину полки занимали университетские учебники, вероятно Рэя.
- Я всегда читаю ему газету, - сказала миссис Горри. - Читать сам он может, но газета у него в руках не держится, и глаза сразу устают.
Так что я читала газеты мистеру Горри, пока миссис Горри, легко ступая под цветастым зонтиком, шла к автобусу. Я читала ему спортивные страницы, и официальные сообщения муниципалитета, и новости мирового значения, и все об убийцах и грабителях и о плохой погоде. Я читала письма к редактору и письма к доктору, который давал медицинские советы, и вопросы к Энн Ландерс и ее ответы. Видимо, спортивные новости и письма к Энн Ландерс его интересовали больше всего прочего. Иногда я неверно произносила имя спортсмена или путала термины, так что получалась бессмыслица, и мистер Горри указывал мне раздраженным ворчанием, что следует попытаться снова. Когда я читала спортивные страницы, он всегда напрягался. А когда про Энн Ландерс - лицо его расслаблялось и раздавались звуки, которые я принимала за благодарные, - что-то вроде бульканья и громкого урчанья. Они возникали именно тогда, когда письма затрагивали чисто женские или тривиальные проблемы (женщина писала, что ее свояченица утверждает, что сама испекла пирог, хотя забыла убрать бумажную салфетку из кондитерской под ним) или когда речь шла - в иносказательной манере, как тогда было принято, - о сексуальных отношениях.
Во время чтения передовиц или пространного вздора о том, что сказали русские в ООН и что ответили американцы, его веки опускались, или, скорее, веко над еще видящим глазом опускалось почти полностью, а другое, над невидящим потемневшим зрачком, приопускалось, и движение груди его становилось все более заметным, так что я могла сделать паузу и проверить, не заснул ли он. И тогда он издавал другой звук - отрывистый и укоряющий. Я привыкала к нему, он привыкал ко мне, и в звуке этом слышалось все меньше упрека и все больше убеждения. Он убеждал меня не столько в том, что не спит, сколько в том, что пока еще не умирает.