Он потянул Николашу, но не к дому, а снова в глубь темных, но вполне знакомых, покойно засыпающих дворов. Покружив еще совсем немного, с Николашиной помощью вышли и к его двору, с угла. Чтобы попасть внутрь, нужно было только сделать три шага вниз по ступенькам.
- Это ваш дом? - осведомился Николай Николаевич и, получив утвердительный ответ, кивнул.
- Ну, глядите, - указал он повернутой горстью вверх рукою на дом, стоящий шагах в пятидесяти напротив.
Окна Николашиной квартирки на втором этаже были освещены, в них двигались какие–то тени.
Николаша почувствовал внутри пустоту и бесконечную усталость, он сгорбился и лицом посерел. Вдруг почувствовал, что - холодно: - "И пальто в гардеробе оставил…". Снова засаднила пораненная ладонь.
С минуту они молчали. Наконец он произнес, скорее задумчиво, чем вопросительно:
- Это что же - прямо ко мне?.. - и снова умолк.
- Как видите… - ответил спутник, - Даже не скрываются: не надеялись даже, что вы сюда вернетесь… Так что, если желаете - будут вам весьма рады, - добавил он несколько язвительно.
Помолчали.
- Куда же мне теперь… - бессильно прошептал Николаша, - без пальто…
- Да хотя бы и в пальто - не очень логично отозвался Николай Николаевич. - Вам теперь здесь делать нечего. Эк вас… - добавил он как–то странно.
- Вот что, - продолжал он, - могу вам только предложить поселиться пока у меня, а потом, может, что и придумаем. Хотя… - он кашлянул. - Словом, место есть - там, видите ли, незанятых помещений хватает - ну, вы видели. Комфорта, конечно, маловато, но…
- А как же, - Николаша в свою очередь указал непослушной рукой на страшно освещенные окна еще недавно родного, но ставшего теперь чуждым и, быть может, опасным жилища. - Как же - они… могут и… туда? - не очень вразумительно вопросил он.
- Туда они не придут, разве что… - замялся его спутник, но затем решительно продолжил: - Нет, не беспокойтесь. Там делать им нечего.
- А… кому - им?! - наконец, чуть не плача, спросил бедный парень, которому жизнь подсовывала одну загадочную беду за другой, а теперь вот и выбросила, как котенка за шиворот, из собственного дома - и никто не знает, надолго ли это.
- Ну… всем… - туманно ответил Николай Николаевич и рукою этак повел.
- Идемте, - суховато продолжил он после некоторой паузы. - В метро нам, как вы, надеюсь, понимаете, лучше пока… - но, увидев Николашино лицо, запнулся, а затем мягко и заботливо добавил:
- Вы - шарф–то… Прохладно.
Оба они зябко закутались шарфами, к счастью, не принятыми бесстрашной гардеробщицей, и пешком отправились в неблизкий вечерний путь. Шапки они давно потеряли.
…В нескольких кварталах от них, там, откуда они бежали с таким скандалом, давно закончился прием; разошлись пациенты, врачи дописали свои бумажки и тоже разошлись по домам. Не переставая удивляться, дремал внизу за своим барьерчиком дежурный. Уборщицы, звеня и гремя своими орудиями в вечерней тишине, заканчивали ежедневную поломойную работу.
В полутемный коридорчик второго этажа свет пробивался только из кабинета невропатолога; тот сидел за своим, поставленным на место столом, и задумчиво разглядывал сложенный из обрывков рапорт. Затем сгреб обрывки, бросил в вынутую из ящика стола пепельницу, чиркнув зажигалкой, поджег. Глядя, как они догорают, достал пачку сигарет, постучав, взял одну, снова чиркнул. Некоторое время, глядя в темное окно, курил, что, разумеется, запрещалось и чего он никогда не делал. Затем встал, чуть присогнувшись - ушибленный живот еще болел - подошел к шкафу, вынул какую–то коробочку, достал из нее три ампулы; освободил от пластиковой упаковки шприц. По очереди отламывая носики ампул, наполнил шприц их содержимым; стал было искать вату и спирт, но махнув рукой, бросил. Взял шприц, подошел к кушетке, расстегнул и закатал левый рукав халата вместе с рубашкой, лег на кушетку, не очень ловко нашел вену на сгибе руки и не спеша ввел всю дозу. Затем закрыл глаза, вздохнул и больше уже не шевелился.
* * *
Был чудный теплый солнечный день в середине лета - кажется, даже воскресенье - когда город совершенно пустеет, как на холстах Утрилло, когда все добрые люди разъезжаются кто куда, и можно, бродя по нагревшимся, задремавшим на солнышке безветренным переулкам, часами не встретить ни единой живой души; можно идти, и не видеть никого, кто бы шел навстречу; повернув голову, не встретиться глазами с кем–то нагоняющим вас; даже не чувствовать чьего–либо присутствия за стенами домов, глядящих своими, будто полуприкрывшимися в послеобеденной дремоте окнами - только тихий и тоже сонный шелест пыльной листвы в изредка ныряющих вглубь, укрывшихся от нежгучего солнца двориках, только острые солнечные, внезапно укалывающие глаза блики, отразившиеся от вышедших на миг из сладкого оцепенения и вновь отдавшихся ленивому летнему сну оконных стекол, только какое–то смутное, смешанное чувство тишины, покоя и чуть слышный запах тления бесчисленных мгновений времени, похороненных тут под толстым слоем асфальта.
Как давно был этот день: так давно, что я и не помню, когда именно. В этот день я протянул руку к трубке телефона и уже вознамерился было набрать знакомый номер, но, помедлив, раздумал и положил трубку на место, вдруг окончательно решив прервать все, ставшие к тому времени тяготить меня связи с прежним привычным миром, со всей своей прошлой привычной жизнью, все старые связи, которые требовали от меня для своего поддержания постоянной затраты сил и времени, с каждым прожитым годом все больше; как за комнатными цветами, за ними нужно было ухаживать, поливать, подкармливать бесконечными, но переставшими что–либо значить разговорами - я осознал, что перестал понимать, что говорят мне мои старые и по–прежнему дорогие друзья, которых я, в сущности, не переставал любить (которых продолжаю любить до сих пор, забыв, кем они были); а они - возможно, не переставая любить меня - перестали понимать, что я говорю им; что мы просто обмениваемся одетыми в интонации голоса и мимические движения эмоциями, но слов друг друга давно не понимаем, а значит, не можем выразить друг другу ни одной новой мысли - мысли, что не была бы уже перемолота в пыль нашими языками, как жерновами на мельнице времени.
Жерновами на мельнице времени - трудятся чудовищно разбухшие и окаменевшие от непосильной ежедневной работы шершавые языки человечества.
Я осознал тогда, что растворяюсь, в этой, ставшей для меня непереносимой обязанности, повешенной самим собой на себя самого, что она разъедает меня, как кислота, что эта забота не оставляет меня ни на минуту - ни днем, ни ночью - днем и ночью на разные голоса ведя со мною непрекращающийся разговор, смысл и, главное, цель которого я совсем перестал понимать. Я осознал, что принужден выкинуть белый флаг, или сойти с ума от утери, полного растворения прозрачными клубами неуловимой в окружающем пространстве дымки душевной силы, данной мне когда–то взаймы при рождении. Истаять, исчезнуть, оставив лишь на глазах испаряющееся пятнышко росы в том месте, где раньше был я. Принужден уйти, чтобы остаться - самим собой.
С той поры в моем доме, доселе беспокойном и шумном, поселилась, а позднее, как это бывает часто - воцарилась - тишина, заполнив его чуть зеленоватыми аквариумными сумерками. Так часто бывает - раз ненароком возникшее что–то, скромно поместившееся где–нибудь с краю вашей жизни, - само на лавочку, хвостик под лавочку, - постепенно овладевает ею всецело и подчиняет ее себе всю без остатка. Заюшкина избушка.
Раньше общительный и беспокойный, я стал несколько нелюдим, стал избегать общения, сводя его к лишь совершенно необходимому, например, профессиональному. С течением времени мне удалось снова развить у себя способность к пониманию окружающих, однако теперь это было не прежнее естественное, врожденное понимание между особями одного биологического вида, но сугубо искусственное, словно проходящее через незримые шестерни машинного перевода при каждом элементарном акте обмена информацией в прямом или обратном направлении; затрудненное и вряд ли адекватное. Я научился понимать и говорить как бы на чужом мне с детства языке - правильно, но принужденно; и что более всего изумляло: кроме меня, никто, казалось, этого не осознавал (хотя по сей день я уверен, что не чувствовать этого, хотя бы смутно, было невозможно; все что–то чувствовали). Многие стали считать меня мрачноватым, даже недобрым - я и сам стал считать себя недобрым и мрачноватым - хоть и оставался всего–навсего таким же лишь эгоцентриком, что и раньше. Со временем я ко всему привык и перестал замечать.
Я продолжал обдумывать и мысленно сочинять, я делал это скорее для собственного развлечения, а может, для того, чтобы понять, почему меня никак не отпускает, не тонет в глубине памяти этот образ утреннего, обглоданного коварными оттепелями ранней весны сквера - молодой человек, застигнутый рухнувшей на него лавиною постижения, щуплая фигура в поношенном пальтеце рядом с ним… Постепенно это превратилось - сначала - в привычку, потом - в нечто, еще менее осознанное, потом - я, казалось, и совсем все забыл, закружился в повседневных заботах, все, казалось, вошло в свою, пусть лежащую немного в стороне от главного тракта - колею.