48. А мог бы узнать, что его ожидает

Однажды произошел следующий эпизод: продавец билетиков - лицо, уже знакомое читателю, - был окликнут человеком, сидевшим в отдалении на штабеле старых досок. Человек этот был худ, щетинист, изжеван жизнью, скорее стар, чем молод, носил железные очки, демисезонное пальто и синие полуначальственные "гали", заправленные в сапоги. На груди имел ненароком выставленный из-под пальто боевой орден.
"Эй, - сказал он, - молодой человек…" И поманил прорицателя пальцем.
"Увы, - отвечал продавец будущего. - Я уже не молод. Хотите узнать, что вас ждет?"
"В другой раз, - промолвил небрежно человек в галифе. - А ты мне вот что скажи. Ты чем занимаешься?" "Да вот… сами изволите видеть". "Я спрашиваю: где работаешь?" "Да вот, здесь и работаю". "Что это за работа! Кто разрешил?"
"Каждый делает что может, - сказал гадатель, осторожно обходя опасную тему. - Я старый человек. Никому не мешаю". "То есть как это никому не мешаешь?"
Продавец будущего поправил на плечах лямки лотка с вещей птицей.
"Спасибо на добром слове, - сказал он. - Я учту. Все понял. Учту. Счастливо оставаться".
"Нет, ты погоди! - грозно сказал человек в галифе, запуская руку в карман, словно собирался вынуть оружие или мандат. Но это были папиросы "Красная звезда". Он протянул пачку продавцу будущего. - Одолжайся".
"Спасибо. Разве уж побаловаться…"
"Ты мне вот что скажи. Ты сам-то в это дело веришь?"
"Во что?" - кашляя, спросил продавец.
"Ну, в эту птицу".
"М-м. Что значит верить. Наука доказала, что…"
"Наука. При чем тут наука? Вот народ, - сказал человек, сидевший на штабеле, - вместо того чтобы работать, понимаешь, пользу приносить, шляются по дворам, распространяют суеверия!"
"Товарищ дорогой, - сказал жалобно продавец будущего, - что ж делать-то? Жрать-то надо".
"М-да. - Человек в синих галифе тяжело вздохнул, глядя вслед прорицателю, удалявшемуся к воротам. - Наследие старого мира!"
Пора наконец сказать о нем несколько слов.
Пора представить читателям того, чью память нам хотелось бы сохранить, кто любил сидеть на штабеле в углу двора и рассказывать, как мальчонкой он пас скотину и не мог, подобно нам, учиться в школе, петь пионерские песни и шагать под стук барабана; пора сказать об изжеванном жизнью человеке в железных очках, с хромой ногой и боевым орденом. Об авторе письма.
Прежде всего следует решительно отмести такие выражения, как стукач и тому подобное. Стукач алчет получить свои тридцать сребреников. Стукач прячется. Писатель доносов честно и открыто указывает свой адрес. Писатель не укрывался за псевдонимом, не считал дело своей жизни чем-то зазорным, напротив, не упускал случая подчеркнуть важность своей профессии и обыкновенно говорил о себе: "Мы, писатели". Или: "Я, как работник литературного фронта…"
И вот тут-то гнусная жизнь ловила его на слове. Какой такой фронт? Само это выражение в те годы уже звучало анахронизмом. Писатель отстал от времени. Алый кумач знамен, под которыми он маршировал - как ему казалось, в первой шеренге, - выцвел, а он не хотел этого замечать. В этом была его трагедия, его роковая ошибка.
Он любил повторять строки популярной песни двадцатых годов, написанные его собратом по перу, соратником в идейных боях: "Только тот наших дней не мельче, только тот на нашем пути, кто умеет за каждой мелочью Революцию Мировую найти". Умение искать и находить революцию в каждом углу, столь ценимое борцами его призыва, катастрофически вымирало. Мелочи остались, а то, что давало им высшую санкцию, постепенно ушло в легендарное прошлое. Будущее ушло в прошлое, не успев наступить. Процесс измельчания поразил самую субстанцию времени. Великое учение о борьбе мирового зла с мировым добром обязывало бойца литературного фронта давать всему принципиальную классовую оценку, но беспринципной оказалась сама жизнь.
"Наш паровоз, вперед лети. В коммуне остановка!" Вот еще одна мелодия тех славных, дымных лет. Теперь у писателя было такое чувство, как будто паровоз умчался, дудя и гремя колесами, и увез за собой весь поезд, - а он остался на тухлом полустанке. Кто были люди, жившие в доме? Ни то ни се, не угнетатели, но и не угнетенные, не рабочие, не крестьяне, не буржуазия, этих людей вообще нельзя было отнести ни к какому классу, великое революционное учение их не предусмотрело. А вернее сказать, они все относились к одному, неведомо откуда взявшемуся, безымянному классу, разбухшему, как трясина, в которую постепенно съехали и остатки эксплуататорских классов, и трудящиеся, и вообще все. Чем эти люди занимались, неизвестно: где-то служили, кем-то числились, а проще сказать, коптили небо и, конечно, были благоприятной питательной средой для развития враждебных и чуждых настроений. Словом, вся жизнь, окружавшая писателя, выглядела каким-то вывихом и насмешкой над великой идеей. Эту идею не смогли сломить ни полчища мировой буржуазии, ни белая армия, ни предатели и оппортунисты в рядах самого рабочего класса. А теперь она ничего не могла поделать с плесенью быта.
49. Литературные мечтания
Кто знает, быть может, он так бы и жил в родной деревне. Так бы и состарился, заглох в безвестности, как глохли тысячи народных талантов, и никогда не стал бы писателем, если бы его не сорвал и понес, как на крыльях, вихрь головокружительных слов. Революция дала ему все. Революция - можно сказать и так - отняла у него все. Он вернулся с врангелевского фронта контуженый, стуча костылями, с орденом на полуистлевшей гимнастерке. Немного времени спустя в одном из небольших южных городов увидело свет его первое, главное, лучшее и единственное произведение, поэма "Путь батрака". Он стал председателем комфракции, секретарем ячейки, был рекомендован в секретариат правления, выдвинут в бюро и, наконец, откомандирован в столицу. Жил в пригороде, снимал угол у какой-то старухи из бывших. И целое десятилетие прошло в дискуссиях, заседаниях, обсуждениях, разоблачении ошибок, решительном отмежевании от классово чуждых элементов, выработке программ и вынесении резолюций. Писатель примкнул к одной из самых боевых групп. Рядом с другими громкими именами (где они теперь?) его подпись стояла под "Платформой крестьянско-бедняц-ких писателей".
В третий раз - после Вергилия и восемнадцатого века - пасторальная тема постучалась в высокие резные двери изящной словесности, на сей раз ударив корявым мужицким кулаком. Центральная мысль платформы была та, что, во-первых, крестьянскую литературу должны создавать сами крестьяне. Во-вторых, революционный пролетариат выполняет свою историческую задачу не один, а в союзе с беднейшим крестьянством при нейтрализации середняка. Следовательно, и пролетарская литература должна существовать не сама по себе, а в союзе с бедняцкой литературой, той литературой, которую будут создавать беднейшие слои крестьянства при нейтрализации литературы, выражающей интересы середняка; кулацкая же литература должна быть сметена.
Вот цитата из этого документа, разысканного нами с немалым трудом:
"Целый ряд товарищей, якобы товарищей, сделавших в области литературной политики целый ряд ошибок и проводивших правоку-лацкую линию, еще не отказались от нее. Комфракция крестьянско-бедняцких писателей опирается на массовое движение сознательных деревенских низов. Мы обязаны помнить указание вождей мирового пролетариата о том, что господствующие идеи какого-либо времени всегда являлись только идеями господствующего класса. Так, в период господства феодализма идеи были феодальными, а в период господства буржуазии - буржуазными. В условиях, когда к власти пришел пролетариат в союзе с беднейшим крестьянством и батрачеством, идеи могут быть только пролетарскими, крестьянско-бедняцкими и батрацкими. Спрашивается: как же можно в условиях господства пролетариата и беднейших слоев крестьянства мириться с наступлением непролетарской и небедняцкой идеологии? Наш ответ один: смертельный бой!"
Манифест был принят на общем собрании участников платформы, собрание завершилось пением "Интернационала" и бедняцкого гимна "Долго в цепях нас держали". Но когда боевые соратники, сокрушив врагов и овладев вершинами теории, приступили наконец к созданию монументальных произведений крестьянской литературы, случилось непредвиденное, литературные фракции и организации были все разом отменены. Это произошло в начале следующего десятилетия, на переломе тридцатых годов, и, как всегда бывает, сперва никто не заметил, что наступила другая эпоха. В новом и едином творческом союзе для писателя, борца за победу мировой революции, не нашлось достойного места. Люди темного происхождения, выходцы из мелкобуржуазной среды оттеснили его. Якобы пролетарские писатели, а на самом деле кто? Один учился в гимназии, у другого отец раввин. Между тем время шло, сгинули один за другим и эти люди. Все сгинули, и враги, и бывшие друзья, которые тоже оказались врагами, ибо всякая слишком последовательная ортодоксия сама в конце концов становится ересью. И вот оказалось, что они унесли с собой что-то необыкновенно важное. Ах, дело было не в бедняцкой литературе, он о ней теперь и не вспоминал. Это "что-то", чему было трудно подыскать название, было революцией, молодостью, борьбой, красными косынками девушек, ночными бдениями над трудами вождей мирового пролетариата, внезапным ливнем над Москвой.