– Я еду! Еду!
У подъезда их ждал роскошный белый "мерседес" с шофером. Помчались, как Тураев любил, с ветерком. Даже в пробку не попали. Все им благоприятствовало.
– Капризные, ух и капризные эти певички!
Мамедыч говорил точно с самим собой и время от времени дотрагивался до тураевского плеча рукой, удостоверяясь, на месте ли он, а тот брезгливо отстранялся.
– Как, говорит, нет Тураева? Я, может быть, из-за него и петь согласилась! Доставить немедленно, а то откажусь от выступления!
Тигран Мамедыч забыл про компенсацию и, радуясь удачному обороту дела, все более проговаривался о подлинных причинах своего визита.
Переодеться Тураев не успел. Да и нужно ли было? Ехал в сине-голубой, сшитой няней, рубахе. Ничего лучше в его гардеробе не имелось. Он представил себе нарядный зал, и ему стало весело. Везде он был какой-то "синей" вороной.
Гривастая шармарская фальшивка с наглым подмигивающим глазом была выставлена под стеклом на подиуме и искусно подсвечена. К ней невозможно было пробиться из-за репортеров и публики. Да Тураев вовсе и не жаждал лицезреть эту Шармарскую Венеру. Прочие же шармарские древности, выставленные в залах, были ему хорошо знакомы. Поэтому он ускользнул от Мамедыча и прошел прямо в зал, спеша занять свое любимое крайнее откидное место. Он ловил на себе удивленные и даже несколько раздосадованные взгляды бывших сотрудников, которые не ожидали его встретить в компании с сияющим Тиграном Мамедычем. Какие, в сущности, мелкие людишки! И с ними он проработал столько лет!
Зрители повалили в зал, Тураев опустил голову и затаился. Ему казалось, что его теперь никто не увидит, но его все же отыскали. По проходу к нему ринулась "Оля" и, остановившись, поманила пальцем, как манят неразумных детей и любопытствующих простаков. Он и был ребячливый простак, потому-то он поддался жесту ее руки и побежал, ни секунды не раздумывая. Это его звала судьба, Таня, новая жизнь! Так и оказалось. Конечно, звала Таня. "Оля" исчезла в артистической, а он снова остался стоять у дверей. И вдруг оттуда выскользнула Таня в синем длинном платье, с оголенными плечами, и он, не отрывая глаз от ее милого облика, все же увидел боковым зрением в дверном проеме молодого горбоносого музыканта с надменным неподвижным лицом, поправляющего рукой неожиданно седые, при его молодости, пышные волосы.
Как, почему Тураев догадался, что это и есть тот самый, тот самый, о котором Таня?.. На нем был настоящий фрак, а не тот удешевленный вариант "с чужого плеча", который Тураев некогда примерял. Правда, потом, в зале, Тураев понял, что ошибся. На музыканте – а это оказался дирижер Дон Дин или Дин Дон – Тураев все никак не мог запомнить этого скользкого имени – был вовсе не фрак, а какая-то постмодернистская его вариация с разрезами и блестками, чрезвычайно экстравагантная и одновременно добротная.
…Бледная от волнения Таня очень спешила.
– Теперь они вас вернут в музей! Я попросила. И сказала, что без вас не буду петь.
– Я знаю. Спасибо!
Тураев улыбался во весь рот, сиял улыбкой, как новорожденный.
– Так вы вернетесь?
– Ни за что!
Он сказал это так весело, что Таня поневоле тоже улыбнулась, немного все же ошарашенная.
– Посмотрите! Мы с вами совпали по цвету! У вас рубашка такая же синенькая, как мое платье. И тоже премилая – как в прошлый раз. Вам очень подходит. Кто вам шьет?
– Это няня… няня мне сшила. И ту, и эту.
Тураев немного засмущался. Таня его поддела.
– Боже, у него еще няня! Сколько же вам лет?
Он хотел в отчаянии выпалить свой возраст, правда, нужно было его еще вспомнить, сосчитать, но Таня его опередила, заговорив быстро и нервно.
– Мне трудно петь, как он велит. Вы мне потом скажете, как я пела, ладно? Я вам одному доверяю. Одному!
Она взялась за ручку двери артистической, но вдруг обернулась.
– Телефон!
Тураев проговорил цифры своего домашнего телефона.
– Не то!
Таня с досадой поморщилась.
– Сотовый! Скорее же!
– У меня нет.
Он развел руками, все еще глупо улыбаясь.
– Нет сотового?
Таня посмотрела на него, как на инопланетянина, и скрылась за дверью артистической.
Он сел на прежнее место, его все еще не заняли, желающих сидеть на откидном стуле не нашлось. На огромном экране в глубине сцены появилось изображение Шармарской Венеры, вызвав овацию в зале. Дикой густоты зверообразный паричок на голове раскрашенной куклы очень напоминал прически (парики?) многих сидящих в зале дам. Возможно, это сходство и вызывало столь бурный восторг.
Тураев ждал появления Тани. Она вышла очень плавно, без тех резких, почти конвульсивных движений, которые сопровождали ее выход в тот, первый, раз. Теперь в ней не было ничего общего с шармарской куклой, красующейся на экране. Но Тураев снова ее не узнавал! Это была очень красивая, ослепительная певица с тонкой талией и хрупкими плечами, выделенными длинным узким платьем. И пела она очень ровно, прекрасно, кантиленно, любуясь каждой ноткой и модуляцией и заставляя слушателей тоже всем этим наслаждаться. Не было уже никаких рывков в цыганщину или оперетту. В основном исполнялись итальянские арии, для которых этот стиль больше всего подходил. Она пела теперь… корректно – вот то слово, которое Тураев наконец нашел, – никому не залезая в душу и не открывая своей, – блистательно, волшебно, артистично, холодно, искусственно, плоско. И с такой же блистательной корректностью играл оркестр под управлением молодого горбоносого дирижера. Все катилось так свободно и плавно, словно играть в оркестре было очень легко и продолжаться это может бесконечно, без отдыха и без усталости. А уверенные, отточенные взмахи дирижерских рук гарантировали самое высокое качество, высший европейский уровень.
Исполнив очередную арию, Таня остановилась, пережидая бурю аплодисментов, и вдруг как-то явственно заволновалась, отыскала глазами дирижера, потом досадливо отвернулась от него и стала всматриваться в зал. Тураев приподнял голову – их взгляды встретились. Тогда Таня откашлялась и сказала, обращаясь к залу, что споет русскую народную песню.
Тураев видел, как поморщился и сделал удивленное лицо дирижер. Таня явно отошла от сценария. Это была отсебятина, но, к счастью, ее песня не нуждалась в сопровождении оркестра или какого-либо инструмента. Она запела старинную песню, которую Тураев знал и любил, причем в двух ее музыкальных вариантах. Таня выбрала тот, где возгласы дочери, обращенные к матери, звучат, как крики о помощи. А мать поначалу словно бы готова спасти свое дитятко от венчания с нелюбимым. Но все меньше остается этой уверенности, и все отчаяннее звучат крики бедной девушки: "Матушка, матушка, образа снимают!" Таня пела эту песню с такой поразительной достоверностью, с такой доверчивостью к тому, что любящая и сильная матушка ее защитит, и так ужасно было это финальное предательство матушки, которая мирилась с неизбежным, что возникало ощущение какой-то настоящей трагедии, истинной беды, которая каждого может поджидать за углом. Это ощущение столь противоречило всему настрою концерта, всему его общему тону и ожиданиям зрителей, что после последней ноты певицы возникла какая-то неловкая пауза. Словно произошло что-то не совсем приличное и неуместное, словно в зал вошел смертельно больной человек и стал жаловаться и плакать. Пауза грозила затянуться, но тут дирижер взмахнул палочкой, и оркестр заиграл один из штраусовских вальсов, который мгновенно стер всякие следы тревоги и возникшего было конфуза. А потом и Таня, улыбаясь, спела одну за другой несколько ярких итальянских арий, где страдания были так красивы, что ими хотелось упиваться и длить их до бесконечности.
Но Тураев все не мог прийти в себя после старинной народной песни. Какие-то тревожные предчувствия им овладели. Он подумал, что судьба готовит ему и Тане немало сюрпризов, и какой-то уже на пороге. И вещая Танина душа его об этом предупредила. В их когдатошнем, запредельном прошлом тоже было немало тревожного и трагичного. Тураев представил себя в ночной степи убежавшим от злобных преследований соплеменников. Его спасла тогда, как пушкинского Алеко, юная дева, нашедшая его, голодного и продрогшего. Она привела его в свое племя. Он стал нести охранную службу на рубежах шармарских земель, но каждую свободную минуту использовал, чтобы в тайной мастерской лепить из глины головку своей спасительницы – искусство, которому научил его старый эллин, правда, тот предпочитал ваять фигуры из камня… Он хотел уловить и запечатлеть навечно эти неуловимые, зыбкие, детски-наивные черты, этот удивленный излом бровей, шаловливую полуулыбку на губах. Между тем его спасительницу выдали замуж за сына старейшины. И теперь он мог ее видеть только украдкой, тайком… И так редко теперь она улыбалась…
Зал содрогнулся от аплодисментов, пробудив Тураева. Таню Алябьеву и Дона Дина забросали цветами. Они выходили кланяться, взявшись за руки, и все видели перед собой необычайно эффектную пару молодых знаменитостей. Седые пышные волосы у молодого дирижера делали его еще интереснее, а Таня Алябьева, правда, немножко костлявая для оперной певицы и порой, в задумчивости, морщившая лоб, тоже вполне соответствовала стандартам "европейской звезды"…
Тураев задыхался от смешанных, противоречивых чувств разочарования, восторга, упоения, тревоги. Он кинулся в артистическую, потом выскочил на залитую дождем, всю в огнях, вечернюю Пречистенку. Силуэт синей машины мелькнул неподалеку от служебного входа и скрылся, смешавшись с сотнями машин.