Однако наиболее крупномасштабным, историческим его деянием (в стиле античной мифологии) следует с уверенностью считать рассечение топором огромного серого валуна, мирно лежащего на своем месте, наверное, со времен Великого ледника. В новейшие времена рядом с ним оказалась наша беседка. За рассечением последовало деловитое расположение двух, почти симметричных кусков, строго напротив друг друга, наподобие загадочных египетских сфинксов.
Если же требовалось сделать что-либо действительно серьезное и жизненно необходимое, например, частично переложить печь (а их у нас в Доме было три: на кухне - типичная для наших мест "шведка" с плитой и две "голландки" - в комнатах первого и второго этажей), он приглашал соседа Николая или еще какого-нибудь молчаливого мужика, неумело, лебезя и заигрывая, сговариваясь с ними о водке.
Днем он, как правило, лежал на широкой постели, свесив ноги в ботинках и читая местную газетку. Ремень на брюках у него был всегда расстегнут. Поминутно он задремывал, газета закрывала лицо, раздавался храп, от него дед просыпался, и чтение на минуту возобновлялось. Проделав это несколько раз, он уставал, подстилал газетку под ноги и засыпал основательно.
На стене над постелью ржавело неясно для каких целей приобретенное ружье, ствол которого, сколько себя помню, был наглухо заткнут ватой.
Отличаясь великой мнительностью, как все впечатлительные слабые люди, он по нескольку раз на день вызывал себе "неотложку" громко стеная и столь же открыто справляя свои естественные надобности; когда же приезжали медики, он, как правило, с многозначительной улыбкой - скорбной и вместе с тем снисходительной - давал им понять, что познания, почерпнутые им из журнала "Здоровье", помогут предостеречь их от возможного впадения во врачебную ошибку. Стоит ли добавлять, как не любили медики к нам ездить и как всячески пытались этого избежать. Впрочем, и сам дед был не промах: вызывая себе "неотложку", он обычно при помощи "интеллигентного" голоса долго выяснял, кто там нынче дежурит, а кто нет, и сообщал, кого бы он хотел видеть, а кого вовсе даже и нет.
Вообще же он, как и все мрачные, далекие от природы люди, очень "уважал" медицину, иными словами, видел вред во всем, что его окружает. Обычно, если кто-то садился за стол, дед не давал ему проглотить и куска без того, чтобы, угрюмо указывая глазами на тарелку едока, не процедить со значением: "Холестерин!" Или, проходя мимо, он останавливался и принимался долго, молча сверлить взглядом того, кто, ничего не подозревая, только что бодро орудовал вилкой. Выражение грозных дедовых глаз означало, что вкушающий совершает тяжкое преступление - правда, не ведая, что творит, - поэтому взгляд был отчасти снисходительным, - однако, незнание закона не освобождает… - потому взгляд был суров и мрачен. Пригвожденный к табуретке недальновидный едок застывал с куском во рту, а домашний Саваоф трагически провозглашал: "Жиры!!!" или "Углеводы!!!", - с чем и удалялся.
К своему здоровью он относился так же взбалмошно, как и к здоровью Дома. Это означало: с утра до вечера, томясь и, дабы как-то себя занять, он пил разнокалиберные таблетки, натирался разноцветными вонючими мазями, делал ванночки для всевозможных частей своего тела, ставил многосложные клизмы и насмерть мучил почтенных узких специалистов своими "профилактическими" визитами. Будучи же, однако, не без труда помещенным в местную лечебницу, он оттуда очень быстро сбегал - в одной пижаме и казенных тапочках. Находясь в Доме и "умирая", скажем, от простуды, он мог внезапно вскочить и тут же с раскрытой нараспашку грудью (которую ему только что натирали мазями), в одних кальсонах и, опять же в тапках на босу ногу, вылететь зимою на мороз - срочно вершить какую-нибудь очередную несуразицу.
Бабушка, отброшенная к двери и обмеревшая от дикого вопля, с жалким лицом капала себе привычный корвалол.
Однако в медицинских деяниях дед был все же более последователен, нежели в других. Например, твердо понимал пользу "свежего воздуха" (озона, ультрафиолета, фитонцидов и прочего), он ежеутренне будил весь Дом шумным проветриванием комнат, кое производил с неизменно мрачным видом, врываясь в комнаты спящих безо всякого стука и с несокрушимой стремительностью.
Правда, если и тут спящий не просыпался, он обращался к нему впрямую: "Вставай, - говорил он печально и сурово, - у нас сегодня много дел. День будет трудный". Это означало, что надлежит сходить в магазин для покупки молока и хлеба.
Этот нелепый человек был чрезвычайно, болезненно жалостлив. Он мог, например, ночь напролет просидеть над пылающим в горячке ребенком, пылко при этом шепча: "Лучше бы это я, маменька, сейчас за тебя горел…", а утром неизменно принимался гоняться за выздоровевшим с рубящим, режущим или колющим инструментом в руках, дабы немедля совершить "кровавую расправу". Бесновался он, повторяю, очень умело, то есть ни разу никого не покалечил - в судебно-медицинском, физическом смысле.
Первая жена, прожив с ним год, ушла от него, вернувшись к своим родителям и оставя ему сыновей-близнецов. Детей эта женщина забрать не пожелала, ибо, не будучи, очевидно, сведущей в генетике, запоздало, но, тем не менее, понимала, что от такого корня побеги будут самые что ни на есть злосчастные. И по репликам взрослых я в детстве поняла, что общие знакомые даже не осуждали ее, поскольку экзотическая дедова бесноватость проявлялась в его характере уже и в юности.
Загадка в другом: для чего за него вышла замуж моя бабушка? И не только вышла, но и вырастила труднехоньких близнецов, отличавшихся, кроме прочих прелестей, еще и болезненным сладострастием, унаследованным от отца; она вырастила даже их безалаберное и никчемное потомство, не делая малейшего различия между ними и "кровными" детьми.
"Кровных" было двое. Как ни странно, они не взяли от своего отца ничего, кроме фамилии. Это было просто непостижимо, как получилось, что в них кроткая, многотерпеливая натура бабушки одержала верх над взрывокипящим, тяжко деспотичным дедом? Может, это и была та высшая справедливость и высшая награда, в которые все так хотят поверить?..
Сын получился, что называется, в масть своей матери по складу сердца; он обладал самой разнообразной талантливостью, о которой в Доме остались легенды. Это был первородный сын, которого по древнейшим обрядам приносили в жертву для доказательства веры… Семнадцатилетним он сгорел в танке, защищая от фашистов Украину. Дочь же уродилась в большей степени сама в себя. То ли радиоактивный фон там был в то время неблагополучный, то ли что еще, а только получился духовный "мутант" (как она себя называла).
Ну, а я - она явилась моей матерью - оказалась похожей на нее до смешных и страшных мелочей. Таким образом, можно себе представить, с каким отвращением я, испытывающая свое необъяснимое чужеродство, вынуждена была не только вариться в общем котле, но и ежечасно быть - наравне с прочими - втаптываема в грязь нашим жалким самодуром, который семижды семь раз на дню, "бешено" вращая глазами и брызжа слюной, орал: "Молчать! Кто здесь хозяин?!"
Право, трудно любить такого ближнего, но как не жалеть его, особенно сейчас, из безопасного сегодня, когда, например, вспомнишь, как он однажды каким-то образом купил втридорога исчезнувшее куда-то сливочное масло, а потом продал его - трижды дешево - своим знакомым; продал себе явно в убыток, но с тем, однако, расчетом, чтобы произвести внушительное впечатление человека неслабого и не без связей…
В детстве его насмерть бил отец - человек такой же слабый и озлобленный, как и он сам.
Глава III
Но получилось так, что мать уехала от отца - далеко, вослед за новой любовью.
…Был зимний вечер, и мать уходила из Дома, привезя меня туда из Ленинграда на неопределенный срок ("пока все устроится"). Старики сидели возле круглой голландской печи с напряженными, жалкими лицами, а меня давила такая смертная тоска, что я дышать не могла и не хотела жить. Наконец мама, делая бодрое лицо, стала громко говорить мне, что "у бабушки с дедушкой ты всегда будешь накормлена и всегда на свежем воздухе"; потом она делала лицо веселое, а когда и это не помогло, потому что я любила ее больше жизни и заходилась от рыданий, мама сделала лицо строгое и даже сердитое, чтобы я уверовала, что маме-то не грустно, потому что мама всегда права, и все идет как надо.
В детстве моем и даже потом я не могла спокойно видеть спину моей уходящей матери. Вы замечали, наверное, как ужасно действует спина уходящего человека на того, кто его любит? Даже если он никуда серьезно-то и роковым образом не уходит, а просто направляется куда-то на часочек по своим будничным делам. Почему всегда кажется, что это в последний раз? Почему так тревожно вдруг запахнет сквозняком вокзала и стараешься припомнить, какие слова были сказаны последними?..
Когда мать встретила свою новую любовь, моим главным страданием - потому что мне было около десяти лет и я многого не понимала, хотя по наитию ведала все и страшилась этого знания, - моим главным страданием были ее ночные неприходы домой, в нашу коммуналку с темными коридорами. Если же она и возвращалась, в тот мучительный для меня период, то очень поздно, и уже с утра меня начинал терзать страх ожидания, вернее, как классифицировали бы это точные психиатры, то был уже страх страха.
Я знала, что с шести часов вечера буду всем телом вслушиваться в скрежет ключа во входной двери и в шаги по дальним коридорам. В это же самое время, то есть к шести вечера, обычно возвращалась наша соседка справа, старая дева, особа добрейшая, обладательница самой просторной во всей квартире комнаты, которую она добровольно отдавала под чью-то свадьбу, под именины, под проводы в армию… Боже мой, как я возненавидела эту милую женщину только за то, что она являлась как бы вместо матери!