По мере восхождения на Олимп ее протеже слава Евдокии росла. Ее не просто узнавали на улице, ей устраивали овации, члены руководящего звена Стены специально тормозили свои безрульные авто – замирал весь километровый кортеж и, соответственно, возникали часовые пробки, но "звеньевые" останавливались, чтобы поприветствовать взмахами рук или личным рукопожатием знаменитость и гордость их города. Из Центра ей слали поздравления к именинам 20 марта, у дверей в этот день она всегда находила букетик фиалок – ее талисман, в Новый год ей звонил Полномочный представитель, а на Рождество и в Старый Новый год – полномочный Полномочного и архиепископ Зосима (Стариков). В день рождения звонили из Москвы: журналист Л., понятное дело, а ныне и какой-то Всеволод Аслмлсл… бля, – Горыныч какой-то повадился и Игорь Петрович – хрен с горы и ещё какой-то Драбкин-фуяпкин – и все елейными голосами здоровья желают. Пущай желают. С нас не убудет. В общем, сладкая жизнь. И дура во всю стенку работает – хренотень всякую показывает. Иногда смешно. Смешно, когда два старых чудика один на другого нападает, чушь какую-то городят, а потом за этих придурковатых голосуют. А ещё смешнее, когда один чернявенький такой, но уже не молодой, но потешный – страсть; чего шутит – не понятно, но смешно. И фамилия смешная, но добрая – Владовский – В ЛАДОшки хлопает. Видя этого симпатягу на экране, Евдокуша сразу же начинала улыбаться или смеяться, прикрывая, по привычке, ладонью беззубый рот. Комиссар сектора "С" (не главный, а простой) все предлагал ей зубы вставить, бессплатно (как это, – интересовалась она, – не бывает бесплатно). – "За счет Налогоплательщика", – лыбился комиссар. "А что, это фамилия такая, и этот Налогоплательщик – не человек, что ль?" – "Ну ты и серая, бабуля", – беззлобно огрызался Комиссар – с вещуньей никто ссориться не хотел, тем более, грубить ей. Бабуля же не хотела подачек от неизвестного ей Налогоплательщика (фамилия странная, наверное, еврей), так что зубы ее повисли в воздухе.
Хренотень во всю стенку – элесидешку или телевизор, по-старому, до Нового Светлого времени – она смотрела не только из-за юморного чернявенького и не из-за придурков, суетливо друг дружку бодающих, не из-за страшных картинок с войн или землетряски, и не из-за песен – вой сплошной или воронье карканье, мужики в розовых пальто, бабы в плесени; то ли дело песни в Схороне, на завалинке; мужики, бывало, нажрутся, храпят вповалку где-то у плетня в жиже, а бабоньки так гарненько принарядятся, сядуть на длинну лавочку у заколоченной мэрии и поют: так задушевно, тихонько, красиво, голоса старческие, но как ловко выводят, каждый голос слышен, каждый о своем говорит, а вместе ладно-ладно. Ни грохота, ни крика безумной девки в исподнем: "Встречайте! На сцене – Филипп…" – лучше бы не выползал этот облезлый филипок на сцену. Не поэтому глазела Евдокуша на огромный тоненький экран. Всё чаще и чаще показывали там ее "крестника". Она помнила его по фоткам, которые давным-давно давали ей в Нижнем Схороне пустоглазые прилизанные лакейчики. Всматривалась она в его лицо и пыталась понять: выдюжит аль не выдюжит. Может, зря она его тогда на погибель послала. Должен бы выдюжить: лицо такое, складки у кончиков губ, скулы мощные, подбородок не вялый, а с мышцой. Но глаза всё более грустные. Что-то тревожит его, а значит, и ее – одной ниточкой повязаны. Вот тогда и решила она ехать в свой Схорон. Может, там вернется к ней холодок в подбрюшье, теплая волна, заливающая ее старенькое тельце, предчувствие озарения и ощущение своего знания и могущества, которое ее страшило, но без которого она уже не могла.
В Схорон ее привезли к закату. Дом отсырел. Пока растопила плиту – дымила, чадила, сволочь, но наконец, растопилась – наползли сумерки. Вскоре повеяло теплом и стало суше. Потом повечеряла, посидела на лавочке. Соседи уже спали – в Схороне издавна ложились рано с наваливавшейся темнотой, да и мало кого осталось. Либо умерли, либо съехали с гиблых мест.
Утром помаленьку прибралась, тут и бабоньки, что остались, подгребли. Посидели, побалакали. Солнышко стало пригревать – специально к ее приезду распогодилось. На свету петушки сверкали радостно, хотя и пооблупились малость. Потом подружки разбрелись: кто щепки к вечеру собирать, кто за козой, кто в ларь: авось, что выпить иль закусить завезли, хотя и навряд ли… Осталась Евдокуша одна. Солнце садилось. Гроза обещавшаяся проплыла мимо; знать, в Новопутинке разгуляется. Птицы раздухарились, кричат, перекрикиваются. Хорошо. Дома. Кости не ломит.
И вдруг почуяла она, как где-то в поддыхе засвербило, взросло, и опять почуяла она холодок и радость своего ведения, и стало легко и вольно. Как не бывало тех чудных дней за Стеной. И теплая волна начала подступать к груди, и ощущения своего могущества и знания стали возвращаться к ней. И всматривалась она не в будущее своего крестника, а в свое. Но не было ее знание о себе радостным, а становилось Евдокуше темно и страшно.
* * *
Бостон не принимал. Самолет делал заход за заходом: Logan Airport, опять Harbor Islands, Black Rock Channel, Massachusetts Bay, обратно к берегу, совсем низко, видны взлетные полосы, людишки в цветных комбинезонах бегают, машинки игрушечные, подъемники, тягачи, юркие самолетики, но нет, – вверх, и опять на бреющем к океану. Блестящая крупная рябь стремительно проскальзывает под бортом, потом превращается в серебряную игривую чешую, манящую далеко внизу, а вот и облако у иллюминатора. И так раз за разом, вверх, вниз, раз за разом, вниз, вверх, круг за кругом, по спирали, Herr, unser Herrscher, свет и мрак, отчаяние и надежда, взлет и – Господь, о, Владыко наш , и трижды – Господь, Господь, Господь наш – Herr, Herr, Herr, unser He-e-e-e-e-e-e-e-e-e-e-e-e-e-e-e-herrscher, на остинатном басу струнные – откуда-то снизу непрерывно, без пауз, на одном дыхании, чуть извиваясь и кружа, все выше и выше, мощнее и мощнее, цепляя одну за одной звенья непрерывной секвенции, свободно модулируя, не теряя конечной цели, взбираясь к кодансовой вершине – задержание – и – рухнуло: Herr, Herr, Herr, unser He-e-e-e-e-e-e-e-e-e-e-e-e-e-e-e-herrscher… Оркестр, хор, ухающие басы органа, неразрывно связанные, голоса, живущие и пульсирующие единым организмом, все крепнущие и наливающиеся страстью, гневом, болью и торжеством, серо-лиловые тучи с малиновыми подпалинами и потрескавшаяся земля, стон и неясный дальний рев шофара, и мучительное, невыносимо томительное ожидание всё оттягиваемой развязки, ложные кодансы и опять модуляция, наконец, долгий, изматывающий предъикт – коданс – и – рухнуло – и – все сначала… Herr, Herr, Herr, unser Herrscher… [5]
Олега Николаевича тряхнуло, и он понял, что приземлились, наконец. Все процедуры прошли довольно быстро: и паспортный контроль, и багаж, и сканирование. Собаки дружелюбно обнюхали, и – зал встречающих. Наташи не было. Чернышев ещё раз огляделся и вышел на улицу. Она стояла у края парковки, махала рукой и что-то кричала. "Трафик… прости…" – "Не беги… Успеем… Торопиться… некуда…" Полицейский поднял руку, и допотопные бензиновые автомобили, электрокары, микролеты, велорикши, комби-амфибии, реактивные мотоциклы, модные графеноблики и прочие аппараты качения, скольжения и планирования замерли, вросли, остекленели. Она побежала к нему. Ещё один островок безопасности, и она прильнет. Но это была не Наташа. Худенькая старушка, быстро моргая подслеповатыми глазами и улыбаясь, ласково и беспомощно, как улыбаются плохо видящие старые люди, обняла его: "Это ты, Костик?" Олег Николаевич хотел сказать: "Я не Костик", но в это время проснулся.
Он быстро выпрямился, кресло облегченно вздохнуло. В номере серел утренний мартовский рассвет. На персидской тахте, уткнувшись лицом в подушку, спала женщина. Голубенькая рубашечка задралась, и пухлая розовеющая попка равномерно и глубоко дышала, добродушно отдыхая после трудов неправедных. Олег Николаевич, воровато оглянувшись, сгибом ногтевых фаланг больших пальцев быстро протер подглазники и околоноздревое пространство, для верности промокнул щеки валявшейся рядом с креслом майкой, чтобы ни камеры наблюдения, ни охрана, ни женщина, имя которой давеча он не успел узнать, не увидели бы его заплаканного лица.