Васин рот растянулся в улыбке, он закрыл глаза и тут же открыл их – нет, не пропало – и закричал срывающимся от счастья голосом, призывая и Свириденко увидеть это:
– Э-эй! Э-э-э-ээй!
Свириденко остановился и повернулся, и Вася, ликуя, молча стал показывать пальцем на рощу.
Свириденко смотрел – прямо и пристально.
– Это чего же такое? – громким шепотом спросил у учителя Мамин.
– Озоновое свечение, – быстро объяснил Непомнящий. – Явление редкое, но описанное и объясненное… Озон, послегрозовая атмосфера… Ну и некоторые другие тонкости…
– А красиво все равно, – сказал Мамин.
– Очень, – согласился Непомнящий.
– Если, если у вас действительно наши документы, – заговорил, не глядя на командира, Непомнящий, – то вы можете посмотреть… У меня в паспорте лежит справка… Я освобожден от военной службы два года назад… Я не военнообязанный… У меня очень больное сердце… У меня недостаточность митрального клапана.
Мамин кивнул и как-то замедленно расстегнул нагрудный карман гимнастерки, вытащил пачку документов, протянул Непомнящему. Учитель торопливо нашел свой паспорт и стал показывать какую-то бумажку.
– Вот, – говорил он. – Я лежал в областной клинике… А это не мои… – Он вернул остальные документы командиру.
– Тебе тоже? – Мамин обратился к Васе.
– Мне? – испугался тот. – Так я же без документов.
– А-а, – протянул Мамин и бросил документы в грязь.
Непомнящий торопливо одевался. Автоматически он взялся за противогаз, но тут же испуганно отложил его в сторону.
Валентин Андреевич Непомнящий родился трусом. И если верить тому, что предназначенье всякого человека – оставаться в жизни самим собой, можно сказать, что он уже выполнил свое предназначенье. Однако, если верить и тому, что самые геройские поступки совершают далеко не герои, можно предположить, что у него еще все впереди…
Мамин подошел медленно к воде, встал напротив танка и молча уставился на него. Был Мамин нелеп и жалок – в гимнастерке, фуражке, трусах, босиком. Когда он повернулся, Непомнящего не было. Не было и Лето Василия. Мамин посмотрел на рощу. В наступающей ночи она была черной, корявой, жалкой. И Мамин снова повернулся к танку.
– Ну что? – обратился он к своему хозяину и другу. – Всё?
Танк молчал.
На спуске заскрипела подвода, зачавкала копытами по грязи лошадь. На телеге сидели неразличимые черные люди.
– Но, Серый, но! – погонял лошадь слышанный где-то Маминым стариковский голос.
Мамин пошел навстречу, удивленно глядя вперед и нервно почесывая правую ладонь, – здороваться.
Правил лошадью старик молоковоз, который, увидев Мамина, первым делом его пристыдил:
– Нешто мой мерин, военный товарищ? Небось он колхозный. А ты взял – и нету…
Мамин не слушал, смотрел на телегу, где сидел дедушка Воробьев, придерживая рукой груз: длиннющие металлические трубы, мощный, толщиной в человеческую руку, стальной трос, какие-то железяки, топоры, пилы, лопаты.
Рядом с телегой шли двое худощавых, похожих друг на друга дядек – в черных рабочих пиджачках и кепках. Они курили, папиросы разгорались и затухали в сумерках, как маячки. Время от времени дядьки убирали папиросы изо рта, пряча их внизу в кулаке – совсем по-пацански.
– Плотники, – коротко представил их дедушка Воробьев, соскочил с телеги, вскидывая чёртово свое копыто, подошел бодро к Мамину. – Воротом пробовать будем. И это… Мы там одного твоего встретили. Вертается он. – Почесал хрустко бороду и прибавил озабоченно: – Час назад на той стороне немецкий дозор на мотоциклетах видели. Такое дело…
Около сосны они сгрузили с телеги все, кроме пил и топоров. Дедушка Воробьев взял топор и принялся торопливо стесывать со ствола кору, а дядьки, вскочив на телегу, направили Серого к роще.
– Военный товарищ! – прокричал с подводы старик-молоковоз и махнул рукой. – Давайте с нами, вчетвером скорей управимся… Давайте.
Мамин, толком ничего не понимающий, не стал искать в темноте галифе, сунул лишь в сапоги ноги и побежал за подводой.
Дядьки курили, шмыгали носами и сбивали на берегу настил из бревен, привезенных из рощи. Делали они это без спешки, но быстро, мастерски, с двух ударов вгоняя в сырые березовые стволы гвозди-полуторасотку.
Дедушка Воробьев ладил к ошкуренному, гладкому и скользкому стволу дерева стальные башмаки, а к ним трубы. Помогал ему старик-молоковоз, а также Мамин, но помогал довольно бестолково, так как все не мог сообразить, что же здесь затевается, суетился и потому даже мешал. Время от времени он останавливался и смотрел удивленно на спуск. Оттуда – по одному, двое, трое – спешили сюда люди. Увидеть, кто они, какие, было нельзя, лишь доносились иногда высокие голоса – женские…
Дядьки сбили уже настил, метров примерно пять на пять, разделись до трусов и маек, не сняв почему-то кепок и не выплюнув папирос, начали стаскивать настил в воду.
Подошли женщины, первые, человек десять, глядели с интересом на танк, на работающих дядек и стоящего столбом Мамина, а одна из них, подбоченясь, оглядела его с головы до ног и крикнула громко и озорно:
– Чего, солдат, штаны снял? Не затем небось пришли!
Женщины охотно засмеялись, показывая на Мамина.
– Коровы цементальские, – ругнулся на женщин дедушка Воробьев.
Мамин смутился и побежал в воду, не сняв сапог и гимнастерки, но поскользнулся и упал по пути, чем вызвал целое веселье.
– Гати, гати, – подсказывали дядьки друг дружке негромко и привычно, притапливали край настила, подводя его под гусеницы, и по-прежнему пошмыгивали носами и посасывали размокшие папироски. Третий край настила держал Мамин, четвертый – был свободен, и, может, потому не удавалось сделать то, что они хотели. Но скоро в воду вошел четвертый, как был, в одежде. Мамин мельком глянул на него и не стал больше смотреть, отвернулся. Это был Непомнящий.
Кажется, теперь все было готово. На мощные танковые клыки набросили два толстенных троса, они тянулись, лежа на траве, к сосне, которая была теперь центром, сердечником сооруженного ворота: на стволе крепились стальные башмаки, от них расходились лучами трубы, заполненные внутри для прочности застывшим раствором.
– Чего мнетесь, взялися! – прикрикнул дедушка Воробьев на женщин.
За каждую из труб встало человек по десять.
– И пошли! – скомандовал дедушка Воробьев, все налегли на трубы, и ворот стал крутиться легко и просто, "башмаки" скользили по гладкому стволу.
– Голова закрутится, – пошутил кто-то.
Ворот шел легко до тех пор, пока канат, шевелясь в траве, как змея, не поднялся и не натянулся, прямо соединив собою танк и людей.
От спуска подходили еще люди, в основном женщины; видя, что работа началась без них, они торопливо подбегали к трубам, тесня остальных.
Ворот встал. Ничего не кончилось. Все только начиналось.
– Да скорей, тянетесь! – кричал дедушка Воробьев, подзывая идущих.
Теперь у каждой трубы стояло человек по двадцать, тесно-тесно стояли. Мамин потерялся как-то среди всех, перестав быть здесь командиром и, кажется, даже забыв про собственное командирство, приготовясь толкать трубу, он озирался и видел женские лишь лица, бабьи. В черных пиджаках спецовок, в телогрейках, в сапожищах, а кто-то и в платьишках и легкой обувке – как позвали, так они из дому и выскочили, в платках и простоволосые, старые, молодые, худые, полные: те, что молились сегодня, и те, что грабили; те, что орали громче всех, и те, что молчали; те, что смеялись, и те, что выли; те, что попрекали, и те, что жалели.
– Разом как рукой махну, так и навалилися! – объявил дедушка Воробьев и поднял руку.
Каждый у ворота приготовился, каждый напрягся, каждый вдохнул глубоко сырой ночной воздух.
– На раскачечку! На раз-два-три! А и взялися!! – Дедушка Воробьев опустил резко руку и, налегая на трубу, вдавливая в землю копыто, поднимая вверх всклокоченную бороденку, закричал высоко и чуток по-козлиному: – Ты, боярыня, куды пошла! И-и-раз!! Я, боярин, во лесок пошла! И-и-два!! Ко боярину молоденьку! И-и-три!!
Навалились все на ворот, разом охнув, и каждая фраза стародавней рабочей песни приказывала: держать! держать! держать!
– Ты, боярыня, куды пошла!
Что был каждый из них, да и все, взятые вместе, в сравнении с танком? Ничего! Они же были – временные, а он, наверное, – вечный. Они были из боящегося огня, холода и боли мяса, из неверных хрупких костей, он – из могущественного железа. Они хворали сызмала, они сомневались во всем на свете, они трусили по поводу и без повода, они врага боялись, а убив его вдруг, они бы каялись после всю жизнь, себя бы мучили и других, а он, танк, нет, никогда…
– Я, боярин, во лесок пошла!
И как сразу исказились у всех лица, как напряглись, натянулись – до последнего надрыва надорванные по жизни души…
– Ко боярину молоденьку!
– Ох, мамочка!!!
Танк не сдвинулся ни на миллиметр.
– Ну вот чего, – сердито заговорил дедушка Воробьев, – побаловались, а теперь работать давайте…
Все поняли, какая предстоит работа, и молча, моляще смотрели на дедушку Воробьева.
– Налегись, Галька, налегись! Другую трубу небось держать привыкла! Черта своего рябого!
Ствол сосны скрипел пронзительным живым голосом, верхушка раскачивалась, заслоняя свет частых крупных звезд, то одних, то других. Канат вздрагивал тяжело и натягивался струной толщиной в хорошую мужскую руку.
– Рожу, бабы!
Они упирались в трубы не руками уже – грудью, вытянув шеи, тараща напряженные глаза, поднимая некрасивые, потные, с прилипшими волосами, перекошенные от натуги, кричащие немым криком лица.