Пьер примолк; он особенно остро ощущал свое бессилие рядом с этим веселым стариком. Лежандр понял его молчание по-своему: "Может быть, я не то сказал?.. Свой ли это?" Его отпугивали манеры Пьера: все-таки инженер!.. Аньес теперь живет в другом мире, и выбрала она не рабочего… Лежандр смутился:
– Я вам, наверно, помешал. Я пойду к Дуе.
Аньес и Пьер переглянулись: надо удержать. Но теперь время обеда, а чем его накормить? Суп для Дуду… Сказать, что уходят, приглашены? Старик обидится. Аньес попросила: "Погоди. Расскажи, как в Даксе?" Старик стал рассказывать. Летом было много туристов; брат заработал. А теперь время тихое. Боятся, что будет война, не строят, мало покупают автомобилей, говорят: "Реквизируют…" Особенно плохо с грузовиками. Растет безработица.
– А в Париже много безработных?
– Много. И во всех отраслях. Я сегодня видел – пришли улицы очищать, и наборщик был, и кондитер, даже художник. Мы часа два простояли…
Он понял, что проговорился. Старик не поймет, но Аньес… Ведь он ей говорил: "Меня возьмут как инженера…" И Аньес в ужасе на него поглядела, точно впервые осознала все горе нищеты. А Лежандр засуетился. Он вдруг все понял: и стесненность Аньес, и недомолвки Пьера, и пустоту на кухне.
– Я сойду на минутку вниз, на угол – надо мне позвонить Дуе.
Он вернулся четверть часа спустя с покупками: литр вина, сардинки, паштет, сыр, кофе; даже сахару не забыл. Он проворчал Аньес: "А еще дочка!.." Не спрашивал ни о чем. За обедом Пьер ему рассказал про забастовку: газы, разговор с Дессером, черный список. Лежандр сиял: Пьер оказался своим. А нужда?.. Что же, молодые, выдержат…
И Лежандр чокнулся с Пьером:
– За победу!
Для него все было ясно: испанцы скоро расколотят фашистов, да и повсюду рабочие подымутся – забастовки, баррикады.
Пьер осовел от еды, от вина; тепло, хорошо. Но почему не проходит грусть? Вот оно, старое поколение!.. Они ведь тоже пережили разгром, разочарование. Почему же нет у Пьера веры, ясности, веселья вот этого старика?..
Уложили Дуду. Он капризничал, не хотел спать и, конечно, сразу уснул. Глядя на него, Лежандр говорил шепотом:
– У него будет спокойная жизнь, увидите. Не то что у нас. Мы ведь войну пережили. Я в Шампани был. Какое это было горе! А теперь войны не будет – рабочие поумнели. Да и немцы не пойдут, у них тоже рабочие. Неужели они допустят?..
Он привык рано ложиться, вставал в пять. Глаза его стали неподвижными, стеклянными. Несколько минут он боролся со сном, а потом уснул, сидя над кроваткой Дуду; и лицо у него было детское.
23
Кажется, никогда время не тянулось так медленно, как в ту зиму. Париж был тих и загадочен. Синие декабрьские сумерки сердобольно окутывали памятники давней славы. Еще пестрые паяцы и глазированные каштаны в витринах говорили о мирном рождестве; еще бродили одинокие повесы, преследуя не то музу, не то доверчивую мастерицу; но бесчувственность города была забытьем.
Министры аккуратно каждое утро подписывали декреты об увольнении непокорных телеграфистов и кочегаров. Предприниматели рассчитывали рабочих. Голод душил сотни тысяч безработных. Даладье говорил о национальной обороне; но, как заколдованные, стояли станки военных заводов.
Жолио на суммы, полученные от растроганных читателей, поднес супруге Чемберлена туалетный прибор из золота; толстяк хвастливо шептал: "Высшей пробы!.." А когда Чемберлен приехал в Париж, рабочие, собравшись возле вокзала, его освистали. Это было последним вмешательством народа; потом наступила тишина. Суды работали без устали. Механики, шлифовщики, литейщики в тюрьмах клеили бонбоньерки.
Легре доставили в суд из больницы. Его поддерживали два жандарма. Он начал: "Я обвиняю Даладье…" Председатель равнодушно приказал: "Выведите", – и пять минут спустя загнусавил: "Согласно закону от двенадцатого июля… Легре Жак… к исправительным работам…"
Друзья Фуже на собрании радикальной фракции потребовали отставки правительства. Кокетливо улыбаясь, Тесса ответил: "Отставка правительства означает войну с нашим могущественным соседом". Он просидел вечер над атласом и теперь, завтракая с каким-нибудь депутатом, в торжественную минуту – "между сыром и грушей" – говорил: "Вы увидите, что немцы пойдут на восток! Там, дорогой мой, нефть. А вы знаете, что такое нефть? Это – кровь века".
В Париж приехал фон Риббентроп. Полиция предусмотрительно очистила улицы от прохожих; и гость увидел фантастическую картину: красное зимнее солнце над пустой площадью Конкорд. Он вежливо сказал: "Париж на этот раз мне особенно понравился…"
Итальянские дивизии подходили к Барселоне. Депутаты собрались на совещание и решил послать к генералу Франко сенатора Берара. Тесса приветствовал решение: "Недоразумение пора рассеять!"
Виар выступил на митинге. Он оплакивал судьбу чешских женщин и каталонских детей; говорил, что правительство несправедливо обрушилось на рабочий класс; потом патетически воскликнул: "Наша республика – последний оплот свободы в порабощенной Европе!" Раздались жидкие аплодисменты. А старик Дюшен, сторож на заводе "Сэн", сидевший в первом ряду, встал и ответил: "Кто пойдет умирать за этот оплот? Да только святые и шлюхи. Но святые – на небесах, а шлюхи не умирают".
Когда Тесса рассказали о реплике Дюшена, он засмеялся: "Что ни говорите, а французы – остроумный народ. Меня не пугает карканье Дюкана – мы не чехи…"
Однако часто на Тесса находила тоска; он думал: "Зачем я за это взялся". Коммунисты кричали: "К стенке Тесса!" Дюкан подхватил историю с письмом Гранделя: "Немецкий шпион в парламенте!" Даже парламентские комиссии ворчали: требовали прекращения репрессии. От комиссии труда к Тесса явился Виар:
– Я тебя недавно защищал на рабочем митинге. Меня прерывали, хотели линчевать… Ты перегнул палку. Правительство исключительно непопулярно.
Тесса пожал плечами:
– А кто популярен? Ты? Фланден? Бретейль? Все это вздор! Я тебе скажу, кто у нас популярен – Гитлер. Лично я очень жалею, что сел на твое место. Теперь куда спокойней быть в оппозиции. Вот вы говорите: "прекратить репрессии". Я рад бы… Что я, зверь? Но пускай коммунисты прекратят свою кампанию. Мы налаживаем мир, а они все срывают. Лучше посадить в тюрьму десять тысяч, чем послать миллионы на убой. Они хотят превентивной войны, а я придумал, ха-ха, превентивные аресты!
Виар снял пенсне, вытер платком стекла и, глядя на Тесса добрыми невидящими глазами, спросил:
– Ты действительно веришь в мир?
– Как тебе сказать?.. Есть шансы, что немцы полезут на восток. Тогда мы спасены лет на двадцать. Можно и просчитаться… Я люблю играть, но мы теперь не игроки, мы карты, нас тасуют, сдают… Отвратительное ремесло! Я завидую безработным: спят под мостом и ни о чем не думают. Огюст, мы не живем, у нас нет времени сосредоточиться. Когда умерла Амали…
Его голос дрогнул: он вспомнил – две свечи, лилии. А Виар расчувствовался: он не любил Тесса, считал его дельцом. Теперь он увидел в нем близкого человека. Они выросли на тех же книгах, любили те же картины. И оба погубили себя зря, растратили душевный жар: прения, голосования, парламентская грубая стряпня… Он подошел к Тесса и крепко пожал его руку:
– Я понимаю… Я тоже очень одинок.
Они забыли про вотум комиссии, про судьбу Франции. Два старика отдались своему личному горю. Виар жаловался:
– Когда-то были монастыри – затворялись, читали, думали о сущности мироздания, поливали цветы… А теперь нет даже убежища.
Но Тесса уже успел отойти. К чему эти мрачные мысли?.. Он весело возразил:
– Не говори! Я позавчера был в "Фоли бержер". Все-таки гёрльс – дивная находка! Конечно, нельзя к этому подходить, как к хореографии. Это не Павлова… Но когда они прыгают, я, честное слово, оживаю.
24
Тесса теперь опирался на правых. Он старался расположить к себе сурового Бретейля; но тот с каждым днем становится требовательней, настаивал на отставке Манделя. Бретейль заявил на банкете спортивных клубов: "Увы, еврей Мандель до сих пор министр! Он хочет нас поссорить с Германией". Тесса поспешил высказать Манделю соболезнование: "Что вы хотите, Бретейль – фанатик, у него восточный ум, недаром он уроженец Лотарингии, а мы – картезианцы, нам это чуждо…" Но Бретейлю Тесса сказал: "Да, да, в вашем замечании насчет Манделя много правильного – Израиль остается чужеродным телом".
Смущала Тесса тень Гранделя: он повсюду бывал, очаровательно улыбался, пришепетывал: "мой дорогой друг", и Тесса спрашивал себя: "Может быть, он хочет и меня окрутить?.." Грандель стал любимцем парижских салонов. Он прочитал перед фешенебельной аудиторией "Амбассадер" доклад: "Германо-латинский мир в борьбе против большевизма". Его снимали кинорепортеры. Улыбаясь, он на ходу кидал: "Украина стоит изучения. Я вчера прочитал биографию Мазепы: интересно и поучительно!.." Тесса не знал, кто это – Мазепа, но к каждому слову Гранделя он относился подозрительно. Иногда он вспоминал письмо Кильмана; но чаще думал: "Грандель метит в министры. Надо с ним быть осторожней!.."
А Бретейль по-прежнему поддерживал Гранделя; никто не подозревал, что между ними пробежала кошка. Разговоры Фуже теперь подхватил Дюкан; он повсюду кричал: "Остерегайтесь Гранделя!" Когда его спрашивали, имеются ли у него доказательства, он отвечал: "Нет! Но я это чувствую…" С Бретейлем Дюкан перестал здороваться, вышел из фракции. Правые его травили, называли "юродивым", "реваншистом", "национал-большевиком". Но личная безупречность создала Дюкану репутацию честного патриота; и эту репутацию трудно было разбить. Многие друзья Бретейля продолжали встречаться с Дюканом; в некогда дисциплинированной партии начался разброд.
Генерал Пикар, потрясенный отзывом Дюкана, пришел к Бретейлю: