…На протяжении всех этих лет я слышал вопрос к себе: "Где ты?" Так спрашивали случайные спутницы, которые попадались на моем пути, и немногочисленные друзья. Почти такой же вопрос я слышал от своего разношерстного начальства на множестве производств, где работал. Так спрашивали соседи, управдомы, работницы ЖЭКов, кондукторы, милиционеры, продавщицы, клерки, вахтерши, дети. Даже моя канарейка – царство ей небесное! – иногда смотрела на меня своими глазками с тем же немым вопросом: "Где ты, где ты, где ты?"
Весь мир как будто сговорился спрашивать меня об одном и том же, упрекая в моем отсутствии в активной общественной и личной жизни. А я не мог объяснить, что, несмотря на все прошедшие годы, я все еще лежу ТАМ – рядом со своей любимой. Я и по сей день лежал бы на той дороге, если бы…
…Он снова надолго замолчал. И я больше ни о чем не могла спрашивать – только терпеливо ждала. Притихла, как археолог, который, раскапывая Древнюю Трою или разыскивая золото инков, наконец натолкнулся на элемент бесценной находки – и боится копать дальше, чтобы не испортить ее. И этой находкой была я сама…
Он посмотрел на меня, заметил мое волнение и впервые улыбнулся, продолжая рассказ.
– …если бы не встретил эту девочку – здесь, сейчас. Живую, веселую, здоровую, с теми же синими глазами и растрепанными косами. Такой, какой я увидел ее впервые в свои шестнадцать лет на берегу пруда. Она сидела на скамейке в соседнем дворе последней в длинном ряду своих ровесниц и щелкала семечки. Я сразу узнал ее, ведь сходство было потрясающим!
С того времени я начал наведываться в тот двор, садился на скамейку и наблюдал за ней. Это может показаться старческим маразмом, кощунством или безумием, но она действительно была похожа на Марию.
У меня осталась старая фотография, которую я нашел в ее доме на хуторе уже после того, как он опустел, и это было лучшим доказательством того, что я не ошибаюсь. Она сошла ко мне с той фотографии, словно успокаивая на исходе жизни.
Потом случилось то, что окончательно убедило меня в существовании бесконечности.
Как-то девочка сама подошла ко мне и спросила:
– Вам плохо?
И голос, и манера заглядывать прямо в глаза, и косы, небрежно откинутые на спину, а главное, тот же вопрос вернули меня в тот далекий день у пруда, в мои шестнадцать лет…
Собственно, в детском вопросе не было ничего удивительного. Я старый человек, а старым людям часто бывает плохо.
И все-таки вопрос прозвучал именно так.
И я ответил так же, как тогда, поскольку никогда не забывал тот разговор:
– Да, мне плохо…
– Почему?
Теперь я знал слишком много разных ответов.
Но снова растерялся, выбирая какой-нибудь более-менее понятный для девочки девяти-десяти лет.
А потом решил ответить то же, что сказал тогда:
– Потому что мне тесно…
Она протянула руку, положила ее мне на грудь, слева, на сердце, и просто спросила:
– Здесь?..
Конечно, у старых людей всегда тесно на сердце.
Наверное, она знала и об этом.
Но в ее жесте я услышал: "Тесно здесь – или в мире?"
А потом она сказала, что ей тоже тесно, поэтому она хочет знать, что есть за пределами ее двора, улицы и там, "где заканчивается река".
…Теперь у меня есть радость – наблюдать за ней и оберегать ее. Когда она убегает из дома на другой конец города или прыгает с турника вниз головой, когда выходит из дома, растрепанная или голодная, у меня сжимается сердце.
Я не знаю, сколько мне отпущено оберегать ее. И поэтому хотел бы научить тому, что умел сам, – не бояться жить! А если будет слишком тяжело, научиться жить не здесь! А это значит мечтать, верить и… любить.
Он вздохнул и добавил с лукавой улыбкой:
– Прошу простить меня за сентиментальность. Это все, что я хотел вам сказать. Так как, думаю, вы хотели больше узнать обо мне, чем о ней, не так ли?..
Часть вторая
11 июня
Я лежу у себя дома.
С диагнозом "совсем рехнулась". Его поставил Мирослав, как только я переступила порог квартиры.
Интересно, какой бы диагноз он поставил себе, если бы сделал такой скачок, как я: от того гастронома, где он, девятнадцатилетний, стоял в очереди за кофе, до сегодняшнего дня, когда увидел на пороге ту самую "неизвестную" женщину, учившую его зубрить тезисы давно умершего генсека!
А для меня это было прямо "вчера"!
Увидев Мирося таким, каким он был теперь, я и вправду захохотала как ненормальная и бросилась в ванную, на ходу сдирая с себя грязные вещи. Несколько раз он кричал мне, все ли в порядке, угрожал немедленно вызвать Томочку (видимо, для подтверждения своего диагноза) и спрашивал, что со мной делают в этом профилактории – не применяют ли электрический ток в голову?
Теперь, после ванной, я лежу в нашей пока еще общей кровати, уставившись в потолок. Заснуть не могу. Просто лежу и смотрю, как по потолку ползут тени и скачут цветные зайчики. И думаю, думаю…
Нет, не о своих проблемах – к ним я вернусь в свое время. На это у меня есть в запасе почти два дня. Два дня до представления, которое я пропустила много лет назад. И два дня на то, чтобы здесь сыграть свою самую важную роль.
Я думала о другом.
О том, как быстро у людей пропадает память.
Или как быстро человек забывает плохое.
В принципе, и то, и другое – одно и то же.
Помним только хорошее. Колбасу за "рупь двадцать", молоко в стеклянных бутылках за двадцать две, конечно, копейки… Полный покой, остановка посреди истории под названием "застой".
Только два события колыхались на поверхности того жаркого лета – Олимпиада и смерть Высоцкого.
У кого ни спрашивала – называют только это.
И цену на колбасу…
Правда, некоторые отклонения в воспоминаниях граждан все-таки остались.
По крайней мере, наш сосед, крепкий старикан, проводящий дни и ночи на скамейке, вспомнил еще одно знаменательное событие – сто десятую годовщину со дня рождения Ленина, выпавшую как раз на тот год, и грандиозный субботник в честь этого праздника, в котором приняло участие сто пятьдесят миллионов человек. И три бутылки водки, полученные за то, что они с дружбанами вывозили мусор за город.
Мои, наверное, в то же время вскапывали палисадник и белили стволы деревьев во главе с тетей Ниной. Болтали о хорошем, пили водку, закусывая домашними огурцами и бутербродами в деревянной беседке, пели, чувствовали себя счастливыми, верили в лучшее…
А тем временем Сахаров уже был в ссылке за критику вторжения СССР в Афганистан и выступления в защиту "узников совести": "Надежда человечества – активные, открытые, умные действия людей доброй воли во всем мире, вдохновляемые высокими моральными принципами. Произволу, беззаконию, ограничению прав человека не должно быть места на планете, так же как войне, голоду и бедности…"
Сейчас разбуди какого-нибудь красноречивого представителя власти среди ночи, и он скажет еще лучше, с той только разницей, что не будет верить ни в одно свое слово.
И за это его не лишат должности, звания и родины.
Вот о чем я думала, уставившись в потолок.
О своем личном анабиозе и равнодушии – анабиозе массы умных людей, которым все стало до фени и по фене. Кроме того, чтобы упаковать свои квартиры едой и тряпьем.
Моя душа давно уже покрылась толстенным панцирем и разучилась плакать.
Последний раз это случилось в период после Оранжевой революции, когда я по телевизору видела, как отвоеванный народом (уже бывший) президент награждает орденами и должностями тех, кого должен был сместить раз и навсегда. Теперешний анабиоз – результат этих действий.
Анабиоз тридцатилетней давности выглядел более обнадеживающе.
Поскольку в стае довольных рыб были те, которые выпрыгивали из зацветшей воды на поверхность и этим зажигали других или хотя бы будоражили застойную воду.
Могли написать так: "Господин Брежнев, вы мою деятельность оценили незаслуженно высоко. Я не подрывал престиж советского государства. У советского государства благодаря усилиям его руководителей и Вашему личному вкладу никакого престижа нет. Поэтому по справедливости Вам следовало бы лишить гражданства себя самого".
Или так:
Как обезьяна в стае обезьян
живу, и грешным лбом с печатью грусти
о твердокаменные стены бьюсь я -
их грязный раб, общественный изъян.
Вокруг – лишь обезьяны, чередою
проходят важно, смотрят свысока.
Свихнуться легче мне, чем быть собою,
ну, ни зубила нет, ни молотка.
О, Боже Правый, тяжкая докука -
принять умом слепорожденным суть:
ты в этом мире – только сгусток муки,
замлевший и разжиженный, как ртуть.
Или так:
"Когда для человека главное – получать дражайший пятак, легко дать этот пятак, но, когда душа таит зерно пламенного растения – чуда, сделай ему это чудо, если ты в состоянии".
Кто знает, сколько людей сейчас живет с этим пятаком в кармане, думая, что владеет миром!
Наверное, это были запоздалые и несвоевременные мысли. Я должна думать о другом.
Но во мне действительно назревала та "душевная лихорадка", о которой говорил мой странный и старый собеседник. Мой друг, заронивший в меня ростки этой лихорадки и нездешности.