Владимир Березин - Кормление старого кота. Рассказы стр 8.

Шрифт
Фон

"калашников" и осыпался внутрь машины белый, сразу ставший непрозрачным триплекс.

Хотя нет, у меня еще есть надежда: один из знакомых недавно видел ее в метро, а другой рассказывал мне, что столкнулся с ней у автобусной остановки.

Я думаю, что она вернулась в Москву, и я непременно встречусь с ней, как только мы приедем.

Наверное, она случайно окажется на вокзале, когда я, отпихнув своего толстого попутчика, вылезу из вагона.

Пусть он читает Бунина и радуется своей жизни – что нам до него?

Она будет там, думал я.

Куда она могла уехать?!

Конечно, она будет там, возлюбленная мною, как никакая другая возлюблена не будет.

ЧИТАТЕЛЬ ШКЛОВСКОГО

Читаю Шкловского.

Он пишет о своем детстве.

Все воспоминатели начинают с этого.

Шкловский пишет: "Фамилии подрядчика не помню, фамилия архитектора, про которого не рассказывали анекдотов, – Растрелли".

Это про Смольный.

Анекдот появился. "Архитектор – расстрелян".

Еду в метро, пересаживаюсь и снова еду.

В тупиковом конце станции на скамейке сидят двое – худощавые серьезные ребята лет двадцати. Заполняют какие-то ведомости, бланки, говорят о своем, спокойно и неторопливо.

В руках у одного вдруг мелькает пачка денег. Присмотревшись, вижу, что это аккуратная банковская упаковка сторублевок. А сторублевки… "Сто штук по сто, – соображаю я, – это десять тысяч рублей".

И иду дальше.

Мимо меня, встречным курсом по эскалатору, спускаются иностранцы.

Кепки на них русские, майки с изображением университета, но продолговатые лица, загорелые и ухоженные, сразу дают понять – иностранцы.

И эта речь – невнятно доносящееся голубиное воркование английской речи: орри, хайрри, райрри…

Я читаю Шкловского в метро, по дороге на дачу.

Надо мне на даче ночевать, а вернувшись в Москву, еще заехать кое-куда.

Я еду в метро, а напротив меня сидят две уверенные в себе женщины. Сидят и о чем-то болтают, помогая себе взмахами рук с длинными пальцами. На пальцах – тоже длинные, хорошо наманикюренные ногти.

Лицо одной из них покрыто бронзой южного загара, который выглядывает также в зазор между белым носочком и брюками.

Одеты женщины дорого – в тонкую черную кожу, тонкие свитера, с тонким золотом на пальцах.

На ногах – роскошная спортивная обувь.

Едут напротив меня две дорогие женщины.

Я читаю Шкловского сидя на станции.

На платформе, опустив огромные уши по щекам, стоит собака. Я знаю, что эту собаку зовут бассет-хаунд.

Знаю, хорошая это собака.

Проходит поезд. В специальном окошечке на переднем вагоне написано: "Нахабино". Этот поезд можно пропустить.

Я читаю дальше. Вот подошел другой.

Теперь в окошечке написано: "Волоколамск".

Я вхожу в вагон.

Часто, приехав на дачу, я заставал дверь закрытой – дед с бабушкой спали после обеда. Тогда я уходил на грядки – кормиться.

В конце крохотного участка, около леса, росла малина, и было похоже, что по ней уже погулял медведь.

Росли бестолковые кусты черной смородины.

Я ел и дожидался, когда дверь откроется.

И это было детство.

Во всяком учреждении есть такое место, где люди собираются кучками и курят. Если рядом есть буфет, то они пьют светло-коричневое пойло. Называется оно – кофе.

Одно такое я помню очень хорошо.

Имя его было – "сачок".

Почему "сачок" – непонятно.

На даче же стояла сторожка – зимний дом с печью.

На ступеньках сторожки, под крышей, мы курили в детстве.

Сменилось уже несколько поколений, своими джинсами вытирая ступеньки сторожки.

Вот я подхожу к нашим наследникам.

– Здравствуй, Володя, – говорит мне девица сексуального вида.

Лежит она, закинув на стену длинные красивые ноги.

Под головой у девицы лежит какой-то мальчик.

– Здравствуй, здравствуй, – говорю я и медленно подхожу ближе…

Я читаю Шкловского и думаю о любви.

Нет, не о любви я думаю, а о привязанности.

Шкловский пишет о любви – а получается о литературе.

Так и мои письма превращаются в дневники, а дневники превращаются в письма.

Женщина, которой писал Шкловский, в его воображении отвечала так:

"Любовных писем не пишут для собственного удовольствия…"

К друзьям для собственного удовольствия не пишут тоже.

Зачем я позвонил?

Непонятно.

Позвонил и договорился о встрече.

И не то чтобы у меня были какие-то надежды, совсем нет. Или, наоборот, я ей нравился…

А вот – начал прибирать квартиру.

Пыхтя, залез с тряпкой под диван.

Выбрался из дома и купил на рынке килограмм помидоров за семь рублей и огромный блин мадаури – грузинского хлеба.

Я добросовестно выходил встречаться с ней к метро.

Изредка накрапывал дождик – большими и крупными каплями.

Дождь выбрасывал в воздух эти капли и на время успокаивался.

Книга писем Шкловского к одной женщине, любимой им, называется

"Zoo".

Zoo – это зоопарк.

Моя одноклассница, ставшая потом преподавателем истории КПСС, называла зоопарк тюрьмой зверей.

Довольно давно я работал рядом.

Я работал по ночам, когда подходила моя очередь.

В те ночи я выучил мрачное дыхание зоопарка.

Это был запах сена, навоза и звериного нутра.

В темноте пронзительно скрежетали павлины и тяжело ухал усатый морж.

Однажды, открыв окно, я увидел, как идет снег.

Было первое апреля, хмурый день. Лебеди под казенным окном возмущенно кричали…

Сейчас улица, разделяющая зоопарк на две части, раскопана и перегорожена. На ней лежат бетонные блоки и трубы.

Внешне это похоже на баррикаду.

Такие баррикады возводились у Белого дома.

Случился военный переворот, а во время переворотов полагается возводить баррикады. Вышли они на этот раз хлипкие, слабенькие.

Модно было гулять на баррикадах.

Какая-то девица сидела на танковой пушке, сверкая капроновыми чулками. Другие, в трико и белых свитерах, гуляли с парнями.

У костров грелись лохматые люди в штормовках, а в небе болтался аэростат.

На антенной привязи аэростата висело четыре флага: большой трехцветный российский, поменьше – жевто-блакитный украинский, за ним – литовский и еще какой-то, неразличимый в вышине. (Потом этот аэростат оторвался и путешествовал по московскому небу самостоятельно. Его принимали за летающую тарелку.)

Товарищ мой встал на баррикаду, чтобы осмотреть окрестности. Она зашаталась под ним.

Начали записывать в десятки и сотни. Появились командующие люди.

Люди благоразумные с ужасом представляли, как их будут хватать по этим спискам.

Шкловский пишет: "Много я ходил по свету и видел разные войны, и все у меня впечатление, что я был в дырке от бублика.

И страшного никогда ничего не видел.

Жизнь не густа.

А война состоит из большого взаимного неумения".

Стоять и дежурить ночью – занятие неприятное.

С военной точки зрения это бессмысленно.

Холодно, дождь.

Стоишь и куришь.

Курили много. За ночь выкуривалось три пачки.

Я курил трубку. Курить трубку выгодно – не просят сигарет.

Ночами слушали хрипящее и булькающее радио. Мой коротковолновый приемник был за большие деньги куплен неделей раньше. Назывался он символически – "Вильнюс"!

"Радио Москвы" то появлялось, то пропадало.

Первый страх пришел, когда начали глушить независимые станции – одно "Радио Свобода" пробивалось в эфир.

Лил проливной дождь, и вместо того, чтобы выходить из-за козырька здания – посмотреть, я прижимался ухом к динамику.

Сообщение шло по трассе Москва – Мюнхен – Москва. Корреспондент закордонной радиостанции сидел на одиннадцатом этаже Белого дома и рассказывал в прямом эфире, что происходит за углом.

Потом включилось через резервный передатчик российское радио.

Итак, все курят. И все бессмысленно. Однако кому-то нужно умереть. Тут важен момент физического прекращения чьей-то жизни.

Это оселок, на котором проверяется серьезность происходящего.

Надо кого-то убить.

Теперь несколько слов о танках.

Что люди ложатся под их гусеницы, довольно страшно.

В первую очередь тем, кто стоит вокруг.

Из танка лежащих не видно. Так было в Вильнюсе.

Когда человек не успевает увернуться от гусеницы, его просто наматывает на нее. Это происходит быстро, и ничего героического в этом нет. Если несколько десятков танков проезжают по одной задавленной собаке, она раскатывается, как блин.

Это я видел.

А младший сержант Акаев заснул на броне во время ночного марша.

Он упал под гусеницы, и танковая рота сделала его совершенно плоским, толщиной с фанерку.

Младший сержант Акаев занимал несколько квадратных метров.

Я не верю в воодушевление и подъем человеческих чувств от созерцания погибших под танками.

В своем "Сентиментальном путешествии" Шкловский несколько раз вскрикивает: "Мне скажут, что это к делу не относится, а мне-то какое дело. Я-то должен носить все это в душе?" Он писал о гражданской войне.

Наутро объявилось огромное количество героев.

Количество подбитых танков приблизилось к сотне.

Снова начались народные гуляния.

Через день одна радиостанция ругалась с другой.

– А вот и секс опять разрешили… – трепался один из ведущих.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги