Из многочисленных обитателей "Камелий", доверивших мне свои тайны, упомяну только об одном, не выдавая его имени не только потому, что я обязан ему знакомством с кой-какими кулинарными изысками и, увы, значительным увеличением моего веса, но главным образом из-за того, что его сын, сутяга и скандалист, может затеять со мной ссору. Я назову его, ну, скажем, Франсис, и чтобы в корне пресечь любые догадки, сделаю его жителем Лимузена и опишу как мужчину без возраста, бровей и волос, но сохранившего твердый взгляд и характер. По два раза на дню он напоминал, что участвовал в бою при Дарданеллах, и по каждому поводу рассказывал, как мягок и податлив живот человека, когда в него вонзаешь штык. После войны из отвращения к виду крови и оружию он, не желая более орудовать разделочным топором и крючьями для мясных туш, оставил благородное ремесло мясника, которое целый век передавалось в его семье из поколения в поколение. Заклеванный домашними, он сел на поезд и уехал в Париж с наивным, но ясным планом довести до совершенства искусство готовить варенье из цедрата, засахаривать каштаны, варить сиропы и фруктовый мармелад. Этот план, осуществленный им за несколько лет, положил начало самой блестящей кондитерской карьере в Европе, какую только можно себе представить. Приглашенный в Бухарест румынским королем Михаем, которому очень понравились его миндальные пирожные, он взял в свои руки приготовление всех джемов и варенья, подававшегося к столу монарха, равно как и надзор за качеством леденцов, засахаренного миндаля, лакрицы и прочих изысканных сладостей, которые подают на дипломатических приемах в румынских посольствах во всем мире. После отъезда короля в 1930 году он обосновался на Лазурном берегу и предложил свои услуги ресторанам дорогих отелей на побережье. Как только он поселился в "Камелиях", госпожа Жоржиа, всегда старавшаяся использовать профессиональные навыки своих пансионеров, - конечно же для того, чтобы поддерживать в них жизнь, а вовсе не с тем, чтобы сэкономить на отказе от квалифицированного персонала, как об этом слишком часто злословят, - поняла всю выгоду, какую она могла извлечь из человека, умеющего готовить самое вкусное в мире миндальное драже, обжаренное в сахаре.
Я никогда не смогу до конца объяснить все мотивы, привязывавшие меня к месту, которое я покинул в тот самый день, когда госпожа Жоржиа собрала чемоданы. Кроме плейелевского рояля, парка и айвового джема следует упомянуть дружбу с несколькими столетними старцами и праздничную атмосферу, царившую в "Камелиях", несмотря на немощность большинства обитателей. Я предпочитаю заключить рассказ об этом периоде своей жизни девизом, который директриса повесила у себя в кабинете и который сегодня стал моим собственным жизненным кредо: "Там, где мысль свободна, легко общаться в своем кругу. Там же, где господствует принуждение, даже дозволенные мысли с робостью являются на свет".
Однажды дождливым утром я приехал в "Камелии" и, подъезжая, еще издали различил сквозь мелькание дворников на ветровом стекле фигурку госпожи Жоржии, стоящую у подъезда. На ней была накидка цвета бутылочного стекла и фиолетовая шапочка, - сочетание цветов, может быть, не такое уж и несовместимое, но которое я бы не рискнул соотнести с такой почтенной особой. Как обычно, я поставил свой "пежо" под большим кедром и не спеша причесался, глядя в зеркало заднего вида. В то время мои все еще черные волосы уже начали редеть на макушке и поэтому были предметом моей заботы и беспокойства. Я едва успел убрать черепаховый гребень в ящик для перчаток, когда госпожа Жоржиа открыла дверцу, чтобы помочь мне вылезти из машины. С озабоченным видом она увлекла меня в темные аллеи парка. Впервые она взяла меня под руку. Подобная утренняя учтивость не показалась мне добрым предзнаменованием.
- Господин Милано, вы помните нашу с вами первую встречу?
- Разумеется, - сказал я, остановившись, - погода в тот день была много лучше сегодняшней.
- Ответьте мне положа руку на сердце, разве то время, которое мы провели здесь, не было прекрасно?
- Вне всяких сомнений.
- В течение двенадцати лет вы оставались верны нашему заведению. Или почти верны.
- Как это - почти?
- Каждое лето вы проводили август и сентябрь на Ривьере, лишая нас музыки как раз тогда, когда вечера так изумительно приятны.
- Но я ездил не развлекаться, - запротестовал я, пытаясь освободиться. - На неделе я играю в Рапалло, а в выходные в Портофино. Так мне удается сделать кой-какие сбережения на остаток года. Разве могу я жить на те средства, которые я получаю здесь?
- Знаю, знаю, не будем к этому возвращаться. Теперь это уже не имеет значения. Напротив, я хотела вас поблагодарить, извините мне мою неловкость.
В ее голосе сквозили усталость и грусть, но шагала она бодрой походкой, и я начал задыхаться. Чтобы отдышаться, мне пришлось сесть на скамейку. Во время этого приступа дурноты я подумал: "Жоржиа хочет сообщить мне новость, и новость наверняка скверную. Если бы я мог оставаться в том моменте, который ей предшествует!" Эта мысль, в которой выразился мой протест против хода времени, отбросила меня далеко в прошлое, в пору, когда я жил в Копенгагене, в районе Фридриксберг, известном своим парком. Однажды утром моя хозяйка положила на поднос с обильным завтраком конверт с французской маркой. Узнав красивый с наклоном почерк матери, я сразу же его распечатал. Но с первых же слов, которые я прочел, моя радость испарилась. "Максим, мужайся!" Это было зловещее начало. Уже одно это способно испортить день. Не читая дальше, я сложил письмо, спрятал его в карман пальто и в оставшееся время до выступления в Хузете, студенческом клубе, где в тот вечер я должен был участвовать в джем-сейшене, занялся своими обычными делами. Перед началом концерта я, повинуясь внезапно возникшему импульсу, подошел к микрофону и объявил на своем смешном и чудовищном английском: "Леди и джентльмены, эта песня посвящается моему отцу". Поздно ночью, вернувшись в Фридриксберг, в маленькую меблированную комнату, которую я снимал у бывшей танцовщицы Королевского театра, я прочел письмо, весь день обжигавшее мне пальцы. "Максим, мужайся! Жозеф и Зита стойко приняли это известие. Сегодня в два часа ночи твой отец покинул нас…"
- Господин Милано, теперь вам лучше? Вы можете идти?
- Без проблем.
- Тогда я должна вам сообщить, что больше не руковожу этим учреждением, которому я посвятила треть моей жизни. Таково решение административного совета. Мой преемник уже здесь.
- Но это… это же несправедливо!
- Это вопрос точки зрения. Владелец "Камелий" умер, а его наследники считают, что учреждение приносит слишком маленький доход…
Мы подошли к той части парка, где по моей просьбе госпожа Жоржиа распорядилась отремонтировать маленький музыкальный павильон, который мне нравился своим старомодным видом. Когда наступала весна, я проводил в нем репетиции наших спектаклей, пользуясь скромным электрическим пианино, купленным специально для этих целей. О том, чтобы перетащить сюда "Плейель", не могло быть и речи. В дождливые дни пансионеры, сожалея, что приходится сокращать прогулки, пользовались этой крытой эстрадой как убежищем от непогоды. Да и я сам выкурил не одну сигару, слушая, как дождевые потоки стекают по кедровым ветвям.
- А что говорят ваши подопечные о вашем отъезде?
- Они не представляют, что их ждет.
- А вы?
- Один из моих братьев служит управляющим в крупной компании в Венесуэле, вот уже много лет как он приглашает меня к себе. Так что у меня все в порядке. Но вы, Милано, вы потеряете место. Я сомневаюсь, что вы пробудете здесь больше трех дней.
- Считайте, что я уже уехал.
- Когда я устроюсь в Каракасе, я обязательно приглашу вас к себе.
Утро я провел прощаясь с моими старыми друзьями. И они, и я - все мы понимали, что прощаемся навсегда. Франсис нашел в себе силы пошутить: "Ну вот, кто теперь будет есть мои сладости? Кроме вас, они никому не нравятся". Конечно же это была неправда.
В полдень служащий по внутренним связям объявил мне, что в половине первого новый директор готов меня принять. В назначенный час секретарша торжественно ввела меня в кабинет, в котором все это время я привык бывать запросто, без церемоний. Там перед моими глазами предстала оболочка бюрократа, восседающая на престоле в серо-синем костюме, своего рода homo sapiens sapiens моего возраста с лицом, выразительным, как окорок в вакуумной упаковке. Новое начальство - очевидно, в целях укрепления своего авторитета - не предложило мне присесть, и когда я соединил два стула и невозмутимо устроился на них, послало мне взгляд, вполне способный заменить морозильную камеру.