В кабинет главного редактора можно было проникнуть двумя путями: через приемную, украшенную надписью "Секретарь главного редактора ГР.ПОМЕНЯЙТЕ" - поменяйте ударение с "я" на первое "е", и все будет в порядке - и через другую, соседнюю с ней комнату с табличкой "Ответственный секретарь редакции ГР.ГОРЕЛОВ". Принимая во внимание всю ответственность предстоящего шага, я предпочел воспользоваться второй дверью. Тщедушный человечек в синих нарукавниках, выслушав меня, молча поднялся из-за стола и просунул голову в низкую дверь в глубокой нише. Затем с той же невозмутимостью вернулся на свое место, но дверь оставил открытой. Я вошел.
Ах, какой это был бедный сиротка! Ах, какие слезные вздохи обрушились на меня, едва только я переступил порог кабинета Екатерины Петровны.
- Сейчас, одну минуточку, словечко секретарше… Гражина, я занята! - и к другой двери: - Горелыч, меня нет! Так что, так что, мой дорогой бедный друг! Садитесь же! - Она схватила меня за руку, подвела к кожаному дивану, уселась сама и усадила меня. Это была типичная, хоть и прибарахлившаяся, партийная дама, сентиментальная и в молодости, надо полагать, крепко сбитая.
- Екатерина Петровна, - начал я, - всю эту ночь я не спал. - Кивает. - И к утру у меня созрел замысел рассказа, - кивать перестала, - который был мною тут же перенесен на бумагу… Я работал как одержимый, вот…
Моя легонько постучал пальцем по рукописи, которую моя на манер старинной грамоты свернул в трубку. Немая сцена. По завершении ее Екатерина Петровна выдавливает:
- Да… что вы говорите. - Но отступать ей совершенно невозможно. Моя уже протягивал рукопись - так бывает, когда опрометчиво даешь на курорте свой адрес какому-нибудь колхидцу, а тот, глядишь, приезжает: "Моя хотэл Москва видэд, принимай госд".
Взяла Екатерина Петровна рукопись, пересела за стол, поправила очки и стала читать. На второй минуте она спросила:
- Вы когда-нибудь раньше печатались? - Вопрос традиционно лестный для автора, который, впрочем, слишком наивен, чтобы понять его истинное назначение.
- Нет… то есть один раз, миниатюру, в университетской газете…
Екатерина Петровна продолжает читать. Иногда по ходу чтения она восклицает: "Это мы оставим" - или: "Ну, уж это, положим…"
Что значит "оставим"? - испугался я. Да я не позволю изменить ни одного словечка! Я уже раз смалодушничал, дал искромсать свой рассказ. Хватит. Никаких изменений в тексте. Так и скажу: или - или.
Между тем она кончила читать и молчала. Не знаю, о чем уж она там думала, но только, когда она извлекла из рукава огромный, величиной с косынку, платок и сморкнулась в него - Василиса Премудрая, - я испытал к ней даже нечто вроде признательности.
- Ну вот, старая дура, вспомнила я вашего папу… вы с ним так похожи. - Она зацепилась за зубы губами, словно продела резинку - так туго, что белый хрящик выступил на носу. - Ну хорошо, - сказала она, как бы пробуждаясь от недостойного ее звания сна. - Я прочитала ваш рассказ, что я вам могу сказать… - Я гордо взметнул голову. - Он мог бы получиться неплохо. Да. Можно смело сказать, что вы продолжаете купринскую традицию в русской прозе. Традицию оч-чень честную, оч-чень хорошую. Временами ваш язык становится на редкость образным, на редкость сильным. Много находок. Например, где вы пишете про лошадь, как там у вас… на морозе лошадь туго хлопала селезенкой… "Туго хлопала селезенкой" - это великолепно. Так и хочется, чтобы ее вел под уздцы красноармеец… Ну ладно, от вас никто не требует писать о красноармейцах, о красноармейцах, какими я их помню и знаю. Но скажите, что побудило вас, молодого человека, внука революции, без всякой видимой причины - и невидимой тоже! - красный дух ее распалялся, - поместить своих героев, то есть своего героя в абсолютно чуждую и ему и вам социальную среду? Вы посмотрите, что вы делаете - берете и переносите действие рассказа в бог знает какие времена, даете ему поповское название и в таком виде предлагаете в советское издательство. Вы что, не чувствуете во всем этом фальши… какой-то… - Она запнулась.
Воспользовавшись этим, я подошел к столу и положил руку на рукопись. Сердце в груди отчаянно билось. Терять было нечего все равно, воспоминание об ангеле, посетившем меня ночью, истерлось из памяти не вполне. И я сказал:
- Екатерина Петровна, по всей видимости, произошла ошибка. Я шел не в издательство, советское или несоветское, как будто существуют еще какие-то издательства. Я шел к вам - женщине, которая, мне казалось, способна понять мое состояние. Участие, проявленное вами вчера, ваша чуткость, понимание того, что больше всего нужно человеку в такую минуту (шмыгнул носом)… Такое не забывается. Поэтому когда ночью, как при вспышке молнии, я увидел этот рассказ, весь целиком, то сразу подумал: она - поймет. Ослепший от горя отец - это как если б я взглянул на себя в зеркало, где все наоборот… А повсюду папины вещи, его блокнот… Это было какое-то наваждение. Мне ничего не пришлось сочинять. И мысль: успеть записать и скорее к ней. Она - поймет. Что ж, вы преподали мне хороший урок. Гипсовый горнист и тот вправе рассчитывать на большее. Только я не верю вам… такой. Я видел слезы на ваших глазах, когда вы это читали. И вдруг все исчезло. Вы решили, что перед вами идеологический диверсант, который - о ужас! - человеческое горе выносит за рамки производственных, социальных и прочих отношений. Конечно, я должен был назначить Слепцова директором завода, чей сын погиб при пуске в строй новых мощностей, детская смертность - это нетипично. А хоронить его директор приехал в родную деревню. Слуга превращается в личного шофера, сочельник - в Первое мая… О! Для меня самомалейшее изменение в этом тексте явилось бы предательством чувств, предательством отца и всего, пережитого этой ночью. Есть же в жизни хоть что-то, что построено на чувстве, куда вносить расчет низко, подло.
Я взял со стола листы движением человека, собравшегося уходить.
- Постойте же! - воскликнула Екатерина Петровна, ловя мою руку через весь стол. - Вы взволнованы, вы должны успокоиться. Возможно, я была не права в чем-то, возможно, не так с вами говорила. Давайте еще раз все спокойно обдумаем, давайте ваш рассказ. - Она взяла верхнюю страницу, последнюю в тексте, и стала ее перечитывать. - Ну вот, у вас тут и Бог, да еще с большой буквы. Честное слово, где это вас так учили… - Но за этим ворчаньем чувствовалось - и я вдруг понял это, к своей безмерной радости, - что я победил. Она еще о чем-то заикнулась - речь, видите ли, хромает: "расправилки" ("Так в детском саду могут говорить, писатель должен знать предмет, о котором пишет, вас же юннаты на смех поднимут…"), и тут как хлопнет по столу двумя ладонями сразу: - Ну, хорошо, посмотрим на это с другой стороны. Общая идея: смерть отступает, жизнь оказывается сильнее. При этом никакой поповщины. Жизнь как категория чисто биологическая. Мыза? Помещик? Это можно трактовать как попытку в первую очередь выявить общенациональное в характере героя… Обратно же: желание заставить героя действовать в классической для русской литературы среде. Чехов, Куприн. Воскресают перед взором полотна передвижников. Хорошо, ладно, мы это берем. В конце концов… Кстати, - спросила она, уже держа в пальцах нижний первый лист, - вы хотите, чтобы ваша фамилия была изменена, как у вас здесь, в рукописи?
- Да, это непременно. Строго говоря, это нельзя считать изменением фамилии, а скорее уточнением национальной принадлежности.
- Нет, ради бога, это ваше право. По-моему, ваш папа даже рассказывал, что его так в детском доме по ошибке записали - без окончания… Горелыч!
В дверь просунулась голова, угодливо склоненная набок.
- Горелыч, посмотрите, вот это, - ткнула пальцем в мой рассказ, - идет во второй номер. Гакова и Кин немножко потесним… Да, познакомьтесь, наш новый автор, Владимир Набоков.