Да, был. Но что такое красота с точки зрения математики? Красота означает, что данный экземпляр предельно подобен исходному прототипу. Представим себе, что в компьютер были заложены максимальный и минимальный размеры всех частей тела: нос длиной от трех до семи сантиметров, лоб высотой от трех до восьми сантиметров и так далее. Уродливому человеку достается лоб в восемь сантиметров, а нос всего в три. Уродливость: поэтический каприз случайности. У красивого человека игра случайностей определила среднюю величину размеров. Красота: прозаическая усредненность размеров. В красоте, еще больше, чем в уродливости, выявляется безликость, неиндивидуальность лица. Красивый человек видит в своем лице изначальный технический план таким, каким его нарисовал проектант прототипа, и с трудом может поверить, что видимое им есть некое оригинальное "я". Поэтому он стыдится так же, как и человечек с длинным зеленым носом.
Когда отец умирал, она сидела на краю его кровати. Прежде чем он вошел в конечную стадию агонии, он сказал ей: "Не смотри на меня", и это были последние слова, которые она услышала из его уст, его последнее послание к ней.
Она послушалась его; склонила голову, закрыла глаза и не выпуская держала его руку; она позволила ему медленно и незримо уходить в мир, где нет лиц.
13
Она расплатилась и направилась к машине. Навстречу ей выскочил мальчик, что визжал в ресторане. Он присел перед ней, держа руки так, будто в них автомат, и изображал звуки стрельбы. Так-так-так! - расстреливал он ее воображаемыми пулями.
Она остановилась и, глядя на него сверху, сказала спокойным голосом:
- Ты идиот?
Перестав стрелять, он посмотрел на нее большими детскими глазами. Она повторила:
- Да, ты явно идиот.
Лицо мальчика исказилось в плаксивой гримасе:
- Я скажу маме!
- Ну, беги! Беги, пожалуйся ей! - сказала Аньес. Она села в машину и быстро тронулась.
Хорошо, что она не встретилась с матерью мальчика. Она представила себе, как бы та, защищая обиженного ребенка, кричала на нее, при этом быстро поводя из стороны в сторону головой и поднимая плечи и брови. Разумеется, права ребенка стоят над всеми остальными правами. Почему, собственно, их мать предпочла Лору Аньес, когда вражеский генерал разрешил ей спасти из трех членов семьи только одного? Ответ был совершенно ясен: она выбрала Лору, потому что та была младшей. В иерархии возрастов на высшем месте грудной младенец, потом ребенок, потом юноша и уже потом только взрослый человек. Старый человек находится совсем у самой земли, у подножия этой пирамиды ценностей. А мертвый? Мертвый под землей. Стало быть, еще ниже, чем старый человек. За стариком пока еще признают все права человека. Мертвый, напротив, теряет их с первой же секунды смерти. Ни один закон не защищает его от клеветы, его личная жизнь перестает быть личной жизнью; ни письма, что писали ему возлюбленные, ни альбом, который ему завещала матушка, ничто, ничто, ничто уже не принадлежит ему.
В последние годы жизни отец постепенно все свое уничтожал: после него не осталось ни костюмов в шкафу, ни одной рукописи, никаких заметок к лекциям, никаких писем. Он заметал за собой все следы, но никто этого не замечал. Только с этими фотографиями они застигли его врасплох. И все-таки не помешали ему уничтожить их. Ни одной после него не осталось.
Лора восставала против этого. Она боролась за права живых против незаконных притязаний мертвых. Ибо лицо, которое завтра исчезнет в земле или в огне, принадлежит не будущему мертвому, а исключительно живым, кто голоден и испытывает потребность поедать мертвых, их письма, их деньги, их фотографии, их старые привязанности, их тайны.
Но отец ускользнул от них всех, говорила себе Аньес.
Думая о нем, она улыбалась. И внезапно ей пришла мысль, что отец был ее единственной любовью.
Да, это было совершенно ясно: отец был ее единственной любовью.
В этот момент мимо Аньес снова промчались на дикой скорости огромные мотоциклы; свет ее фар выхватывал из темноты фигуры, согнутые над рулем и заряженные агрессивностью, сотрясавшей ночь. Это был именно тот мир, от которого Аньес хотела уйти, уйти навсегда, и потому она решила на первом же перекрестке свернуть с автострады на какую-нибудь менее оживленную дорогу.
14
Оказавшись на парижской авеню, полной шума и огней, мы направились к "мерседесу" Авенариуса, припаркованному несколькими улицами далее. Мы снова думали о девушке, которая сидела на ночном шоссе, обхватив голову руками, и ждала удара машины.
Я сказал:
- Я пытался тебе объяснить, что в каждом из нас вписано основание наших поступков, то, что немцы называют Grand; код, содержащий квинтэссенцию нашей судьбы; этот код, на мой взгляд, носит характер метафоры. Без поэтического образа невозможно понять эту девушку, о которой мы говорим. Предположим: она идет по жизни, как по долине; она поминутно кого-то встречает и заговаривает с ним; но люди недоуменно смотрят на нее и проходят мимо, потому что ее голос столь слаб, что никто не слышит его. Я ее такой себе представляю и уверен, что и она себя такой видит: женщиной, идущей по долине среди людей, которые не слышат ее. Или еще пример: она в переполненной приемной у зубного врача; в приемную входит новый пациент, идет к креслу, на котором сидит она, и садится прямо к ней на колени; он сделал это не умышленно, а потому, что видел свободное место; она защищается, отмахивается руками, кричит: "Господин! Вы что, не видите? Место занято! Я здесь сижу!" - но мужчина не слышит ее, он, удобно усевшись на ее коленях, весело болтает с другим ожидающим приема пациентом. Это два образа, две метафоры, которые определяют ее, которые дают мне возможность понять ее. В ее тяге к самоубийству не было ничего, что пришло бы извне. Зароненная в почву ее существа, она медленно взрастала, распускаясь черным цветком.
- Допустим, - сказал Авенариус. - Однако все же объясни мне, почему она решила покончить с жизнью именно в этот день, а не в другой.
- А как ты объяснишь, что цветок распускается именно в этот день, а не в другой? Настает его время. Тяга к самоуничтожению росла в ней медленно, и однажды она уже не в силах была справиться с нею. Обиды, которые ей наносили, были, думаю, совсем маленькими: люди не отвечали на ее приветствие; никто не улыбался ей; она стояла в очереди на почте, а какая-то толстуха, оттолкнув ее, пролезла вперед; она служила продавщицей в универмаге, и заведующий обвинил ее в плохом обращении с покупателями. Тысячу раз хотелось ей воспротивиться и закричать, но она ни разу на это не отважилась: у нее был слабый голос, который в минуту волнения и вовсе срывался. Будучи слабее других, она постоянно подвергалась унижениям. Когда на человека обрушивается беда, он склонен, оттолкнув ее, свалить на других. Это называется спором, ссорой или местью. Но у слабого человека нет сил оттолкнуть от себя беду, обрушившуюся на него. Его собственная слабость оскорбляет и унижает его, и он перед нею абсолютно беззащитен. Ему не остается ничего другого, как уничтожить свою слабость вместе с самим собой. Так родилась ее жажда собственной смерти.
Авенариус огляделся в поисках своего "мерседеса" и обнаружил, что ищет его не на той улице. Мы повернули обратно.
Я продолжал:
- Смерть, которой она жаждала, предполагала не исчезновение, а отрицание. Самоотрицание. Она не была довольна ни единым днем своей жизни, ни единым сказанным ею словом. Она несла себя по жизни как нечто уродливое и ненавистное, от чего нельзя избавиться. Поэтому она страстно мечтала отбросить себя, как отбрасывают помятую бумагу, как отбрасывают гнилое яблоко. Она мечтала отбросить себя, словно та, кто отбрасывает, и та, кого отбрасывают, были два разных лица. Сперва она думала выброситься из окна. Но эта идея была смешной, ибо она жила на втором этаже, а магазин, где работала, был на первом, да и то без единого окна. А она мечтала умереть так, чтобы на нее обрушился кулак и раздался звук, какой бывает, когда раздавишь надкрылья жука. Это была едва ли не физическая тяга быть раздавленным, подобно тому, как стремишься сильно прижать ладонью то место, что у тебя болит.
Мы дошли до роскошного "мерседеса" Авенариуса и остановились.
Авенариус сказал:
- Такой, какой ты описываешь ее, она едва ли вызывает симпатию…
- Я знаю, что ты хочешь сказать. Если бы она не решилась, кроме себя, обречь гибели и других. Но и это выражено в тех двух метафорах, которыми я представил ее тебе. Когда она обращалась к кому-то, никто не слышал ее. Она теряла мир. Когда я говорю "мир", я подразумеваю под этим часть бытия, которая отвечает на наш зов (пусть даже едва слышимым отголоском) и чей зов мы слышим сами. Для нее мир становился немым и переставал быть ее миром. Она была совершенно замкнута в себе самой и в своем страдании. Мог ли вырвать ее из этой замкнутости хотя бы вид чужих страданий? Нет. Потому что страдания других людей происходили в мире, потерянном ею, переставшем быть ее. Пусть планета Марс не что иное, как одно бесконечное страдание, где и камень вопиет от боли, - нас это не может растрогать, поскольку Марс не относится к нашему миру. Человек, оказавшийся вне мира, нечувствителен к боли мира. Единственное событие, что ненадолго вырвало ее из страдания, была болезнь и смерть ее песика. Соседка возмущалась: людям не сочувствует, а над собакой плачет. Она плакала над собакой, потому что собака была частью ее мира, а отнюдь не соседка; собака отзывалась на ее голос, а люди - нет.
Мы помолчали, думая о несчастной девушке, а потом Авенариус открыл дверцу машины и кивнул мне:
- Входи! Возьму тебя с собой! Дам тебе кроссовки и нож!