* * *
В начале осени Дина сказала:
– Я беременна.
Она сказала это с грустной готовностью к новому повороту судьбы. Так говорила бабушка, что каникулы кончились и пора ехать в интернат.
– Тебе надо на работу…
Шурик молчал.
Когда забеременела та, прошлая жена, Ирочкина мама сказала ему – без рук, громко и почему-то строго: "Это радость, Саша! Боль-ша-я!"
С тех слов его отделили от Ирочки, спать велели на тахте в комнате, где принимали гостей и собирались по вечерам. "Чтоб не придавил", – объяснила теща. А он понял, что теперь их семейным счастьем уже не любуются, наступило что-то другое. Ирочкина мама на безупречном немом говорила ему: "Будущий отец, ты бы хоть раз догадался в магазин зайти после работы", – и смотрела с непонятной ему укоризной, потому что магазины никогда не были его обязанностью. Эти слова и взгляд повторялись несколько раз: сказав, теща вручала ему список продуктов для дочери, в котором обычно значились фрукты, творог, однажды "мелки ученические, как в школе, в коробочке".
Рождение ребенка он принял без каких-либо сильных чувств, наверное, потому что все время беременности жены и первые месяцы после родов ощущал себя человеком, которого не знают как пристроить к общей важной работе. Домашних обязанностей было и раньше немного, а теперь вовсе не стало – он видел только мелькающие лица родителей жены, лица воодушевленные, гордые. Хотя однажды теща показала ему, как надо пеленать младенца, но у Шурика вышло плохо, другой попытки ему не дали. Да он и сам не стремился к этому – другому – кукленку, некрасивому, постоянно разевающему рот, трясущему крохотными кулачками.
Только через год стали они смотреть друг на друга – тайком, когда оставались одни. Тот кукленок, с трудом удерживая голову, непомерно тяжелую для него, таращился пронзительно-голубыми глазами, и Шурик чувствовал что-то незнакомое, теплое, беззаботное…
Но минуты те случались нечасто, и жизнь его портилась с каждым днем – его уже совсем исключили из общего дела, каковым было счастье Ирочки.
А сейчас стояла перед ним Дина, которую он любил, и она любила его, и не было вокруг суетящихся в значительной своей заботе людей, и вместо большой квартиры – комнатка с горбатым диваном…
Ощущение этого одиночества, незнакомого и волнующего, как вершина высокой ледяной горки, незаметно, без мыслей, переменило его.
– Я ничего не говорила маме. Скажу, когда ты найдешь работу. Ты ведь скоро ее найдешь?
– Да, скоро.
– Она будет знать, что все у меня хорошо, и тогда обрадуется.
Нежно, будто пробуя новую дорогую вещь, она провела ладошкой по его груди.
Следующим утром он поехал в мастерскую, где сколачивал табуреты и где не был уже много лет, ехал как на пепелище, не имея никакого замысла, с тем лишь расчетом, что там, может быть, встретит своих людей и они объяснят ему, что делать. Мастерская, к его удивлению, оказалась не только жива, но разрослась, и теперь там не занимались прежними мелочами – делали двери, богатые, с окошками из фигурного стекла, и красивые оконные рамы из дерева. Только подходя, он увидел в окно, что работают там, как и прежде, немые, обрадовался, хотя никого из нынешних работников не узнал. Но, на его счастье, остался там начальник, что был в пору табуреток и посылочных ящиков, – пожилой человек с грубо отесанным квадратным лицом, и сам такой же грубый – Игорь Борисович. Как раз выходил он из своего кабинетика, и Шурик столкнулся с ним.
Игорь Борисович его узнал, спросил, не здороваясь:
– Откуда к нам?
– Наниматься пришел, – ответил Шурик, стараясь быть развязным.
Руки начальника описали что-то возмущенное и сказали:
– Думаешь – что? Пришел и взяли?
– Я же работал здесь.
– Здесь все работали, – криво усмехнулся Игорь Борисович, – а теперь тут все другое. Видел? Не табуретки.
Шурик кивнул. Уговаривать, тем более спорить, он не умел и потому повернулся, чтобы идти. Но рука ухватила его сзади за воротник.
– Какой обидчивый, – сказал начальник с той же недоброй усмешкой и затолкал в свой кабинет за старой дверью, выкрашенной грязно-зеленой краской. Он сел, достал из ящика стола толстую цветастую газету, показал ее, как на уроке, и положил на стол:
– Запомнил? Называется "Работа всем". Выходит раз в неделю, по четвергам, продается в киосках и так, с рук. Покупай ее, читай внимательно, с карандашом. Там и для нас кое-что бывает. Ты только столяр?
– Могу красить машины.
– Ну вот, уже лучше. Эта газета старая. Но ты ее возьми все равно. Потренируйся. Все, иди.
Пока Шурик поворачивался к двери, начальник сказал ему вдогонку:
– Заходи иногда. Может, я кого уволю.
С того дня и до следующего четверга газета – двухнедельной давности – числилась его единственной добычей. Подкатывала мысль сходить к дяде, который, конечно, может все. Но Шурик вспомнил, как наврал ему тогда, на картошке, будто работает, и дядя, конечно, это помнит, начнет выяснять что и как, а врать больше одного слова он не умел, да и не приходилось.
В четверг они сидели за столом, рядом, карандаш полз острием по столбцам. Часа через полтора было у них три подходящих объявления: разнорабочий, разносчик газет и какой-то "администратор с ПК", помеченный так, ради утешения.
– Чего ты не женщина? – Дина потрепала его чуб. – Вон сколько уборщиц требуется.
Позвонить они не могли, и, пока отыскал Шурик указанный в объявлении адрес, место разнорабочего оказалось занятым. Где принимают в разносчики газет, он просто не нашел, запутался в окраинных улицах, притащился домой поздно, усталый, промерзший и сказал все, как есть.
Дина уже не трепала его за чуб, ушла в угол, села за швейную машину, впустую нажала педаль.
– У нас уже два месяца не плачено, хозяйка злится. В августе у мамы деньги брала… Отдавать как буду?
Прошло два месяца. Дина несколько раз уходила к матери и оставалась у нее ночевать. Что она ей говорила, как оправдывала свой живот, Шурик не знал, как и самой матери Дины. Она скрывала мать, говорила о ней неохотно, а та не показывалась и не искала дочь, хотя и не отказывала в помощи. В такие дни Шурик ложился спать рано и не мог заснуть, считал на пальцах дни до следующего четверга… Удалось ему подработать грузчиком на каком-то складе, но только раза два-три, потому что слышащих безработных в мире больше. Однажды взяли по специальности, столяром, с понедельной оплатой, но заплатили вдвое меньше обещанного, совсем крохи, и он обиделся.
Дина же обижалась на саму жизнь, она казалась ей приближающимся страшным катком, который раздавит ее именно в тот день, когда надо будет рожать. Она стала замкнутой, руки ее молчали целыми днями, и эти руки доводили Шурика до слез…
Пересилив страх, он пошел к дяде, попросил денег, и Константин Сергеевич дал ему два голубеньких билета, накормил и за те два часа, что провел племянник в его доме, не спросил ни о чем. Шурик не знал причины этого молчания: завтра дядя Коська встречается в суде с отцом его, Шуркой.
Радость от этих денег быстро прошла: деньги упали в хозяйкин кошелек, а он все маячил с разинутым ртом, требуя своего, законного.
Тихо отпраздновали Новый год. Одноклассник Дины, случайно встреченный накануне, звал в гости – не пошли.
Он уже не считал дней до четверга. Дина сама принесла, сунула ему под нос газетный лист, в середине которого алел нарисованный фломастером овал. Предприятию "Ритм" требовался рабочий цеха покраски, согласны взять инвалида второй и третьей группы – лишь бы с опытом…
Он поехал тут же, но не по адресу, а к дяде, чтобы тот позвонил, выяснил все. И дядя позвонил, рассказал, какой опытнейший покрасчик сидит рядом с ним, и на том конце трубки сказали: "Пусть приходит. Возьмем", – без всяких "может быть" и "посмотрим"… Потом Константин Сергеевич минут на десять удалился из квартиры, вернулся с тетрадным листком в руках: там было нарисовано и написано, как добраться до этого самого "Ритма".
– До конечной доедешь, а тут, говорят, дорога и не знай чево ходит, но ходит наверняка. Сам разберешься. Другой дороги тут нет.
Было это, когда белые змеи февраля выползали на черный асфальт.