* * *
Минут через двадцать он подошел к общежитию, призывно сиявшему всеми окнами на всех пяти этажах.
Во дворе общаги было темно, мягко сиял синий снег, по запорошенным снегом гигантским кучам мусора с визгом носились общежитские дети.
Этих детей называли "детьми подземелья". Весь "аппендикс" первого этажа был заставлен детскими колясками: в "аппендиксе" жили матери-одиночки, хотя было и несколько семейных пар. Дети - бледные, вечно сопливые, больные, неухоженные, - бегали по коридорам и лестницам общаги, играя в свои никому не известные общажные игры. В этом нелепом общажном мире они родились и росли. В узком грязном коридоре, заставленном колясками и велосипедиками, загроможденном ванночками и тазами, а еще - во дворе, на помойке - проходило их счастливое детство. Очень может быть, думал Ковалев, что для них оно и было счастливым.
Он пошел на черную лестницу. Сел на широкий подоконник, расстегнул пальто, закурил. Между пролетами лестницы свисали какие-то веревки - их развесила секция альпинистов для тренировок. Вот сверху показались ноги в горных ботинках. Потом - вылинявшее трико, потом - штормовка. Спускался скалолаз. Молча, сопя, он (или она?) миновал лестничную площадку и скрылся внизу. Через минуту появился новый. Потом еще один. То вверх, то вниз. Молча.
Где-то внизу хлопнула дверь. Показался огонек сигареты и Ковалев узнал Жаркова.
- Во, привет, - сказал Жарков таким тоном, будто они только что расстались. - А я гуляю. Праздник отмечаю: десять лет в универе.
- Абсолютный рекорд? - спросил Ковалев, освобождая место на подоконнике.
- Не… Этот, как его, Сивый - тот двенадцать лет учился. У него же голова - во! Как у Ленина. Знаешь Сивого? Его вся общага знает. В умывалке, бывало, напьется, и спит…
В лестничном пролете показались горные ботинки.
- Во, - сказал Жарков. - Завидую. Вот же люди! Гвозди из них делать. Кругом бардак, а они знай себе по веревкам лазят.
Альпинист скрылся.
Жарков докурил.
- Пойдем, что ли?
- Пойдем, - согласился Ковалев.
Они спустились на первый этаж, в "аппендикс", вошли в разбитую дверь.
В комнатке оказалось уютно. Шкаф перегораживал ее пополам, в одной половине были прихожая и кухня, в другой - спальня и гостиная. Ковалев прошел за хозяином на вторую половину. На столе горела настольная лампа, освещая полки с книгами, детскую кроватку, диван, магнитофон.
- А твои где? - спросил Ковалев.
- В больницу поехали. У Ксюшки, понимаешь, что-то с рукой.
Он включил магнитофон, достал второй стакан и налил Ковалеву из трехлитровой банки.
- Это что?
- Вино самодельное… Ты попробуй, попробуй!
Вино было кислым. Ковалев закусил баклажанной икрой.
- Тут на третьем этаже аспирантка живет, Машка - знаешь, нет? Полгода просила меня розетку ей починить. Руки не доходили, сам знаешь. А сегодня тоска взяла, и делать нечего было… Ну, пошел, посмотрел - там проводка сгнила совсем. А я сдуру-то полез - кэ-эк даст! Я аж с табуретки слетел! Весь этаж вырубился… Ну, времянку прокинул. А ей говорю: нет, Машка, света, и не будет. А она: ах, как же я в темноте буду? А я, с понтом: а так - разденешься и спать ляжешь. Как все. А она: так мне готовиться ж надо! Сэссия ж скоро! Ты прикинь!.. В общем, раскрутил я ее на банку эту. Говорит, у родителей на праздники гостила, они дали… Хорошая баба, - заключил Жарков. Подумал, и добавил: - Жалко, что страшная.
- А свет?
- Что - свет?
- Ну свет-то ей сделал?
- Свет-то? Свет сделал… Лампочку, в смысле. Розетку на потом оставил… На другую банку…
Он включил магнитофон.
- Это кто поет? - спросил Ковалев.
- А хрен их знает… Парнишка дал знакомый. Эмигранты, что ли… Тут одна забойная есть. Если морда, говорит, не разбита, то не можешь быть бандитом…
- Выруби ты их, - попросил Ковалев.
- А чего?.. Пускай. Чего без музыки-то сидеть.
Хриплый цыганский баритон плыл по комнате. Ковалев встряхнул головой.
- Надоело. Пойдем, покурим.
- Сейчас. Еще по одной - и пойдем.
На черной лестнице стало оживленней. На площадках курили, разговаривали, смеялись. Во мраке вспыхивали красные точки сигарет, взвивались и падали, как светлячки.
Жарков с Ковалевым поднялись на площадку второго этажа.
- Э, подвинься, - бесцеремонно сказал кому-то Жарков и сел на подоконник.
- Жарков, не борзей, - басом сказала женщина.
- Танька, это ты, что ли? - удивился Жарков. - Сто лет не видел…
Ковалев присел на корточки.
- Ты опять веселенький, да? - говорила Танька. Ее необъятная фигура закрывала едва ли не все окно. - Ты когда пить бросишь, а?
- А никогда, - лениво отвечал Жарков.
- Еще вон и молодого человека спаиваешь, - кивнула Танька на Ковалева.
- Это Танька, с пятого курса, - пояснил Жарков Ковалеву. И, как ни в чем ни бывало - Таньке: - Главное - не тебя, да, Таньк?
Он толкнул ее локтем, она загоготала.
Покурив, спустились вниз, и только выпили еще по стакану, как пришла жена Жаркова.
- Ну и как, Лен? - спросил Жарков.
- Да никак. Нашей врачихи нет, а та, с семнадцатого участка, только глазами хлопает: к хирургу, к хирургу…
Ковалев вежливо поздоровался. Жена сказала Жаркову:
- Хоть бы поели чего… - Ушла за шкаф, загремела посудой.
Жарков схватил на руки дочку. Полная, бледная, с жидкими волосиками на розовой макушке, она серьезно смотрела на Ковалева.
- Что, Ксюша, ручка ва-ва? - спросил Жарков.
Ксюша показала на Ковалева пальцем, произнесла что - то непонятное. Скосила глаза и сморщилась.
Жарков посадил Ксюшу на колени.
- Наливай.
Ковалеву стало муторно. Он сказал:
- Ты извини. Я пойду.
- Куда? - удивился Жарков. - Еще на два раза хватит.
Лена вышла из-за шкафа, поставила на стол тарелку с хлебом, еще одну - с нарезанным салом и третью - с солеными помидорами.
- Ребенка не урони, - сказала она.
- Ну, чего ж я!.. - ответил Жарков. - Не пьяный же.
- Сколько ей лет? - спросил Ковалев, чтобы не молчать.
Лена быстро взглянула на Ковалева, на мужа и сказала:
- Много.
Отняла ребенка у Жаркова.
- Много нам, да, Ксюша?
Потом пошла к дверям:
- Мы пойдем в коридор, погуляем…
Выпили еще. Ковалев пожевал безвкусное пресное сало.
- Эх, - вздохнул Жарков. - Надо бы добавить, да нечего… А?
- Угу, - согласился Ковалев.
- Эх! - еще горше вздохнул Жарков и уронил голову на руки.
- Ты чего?
- Сейчас, сейчас… - ответил Жарков.
Ковалев поднялся, взял пальто и шапку.
- Три года ей, - сказал Жарков, подняв голову.
- Кому? - не понял Ковалев.
- Ксюше…
Ковалев все не понимал.
- Три года. А она еще не говорит… - Глаза у Жаркова были совсем пьяные, и язык уже заплетался. Он снова уронил голову, а Ковалев выскочил за дверь.
На площадке черной лестницы по-прежнему курила Танька.
- Привет, - сказала она. - А где Жаркова забыл?
- Дома.
- А-а… Уже нажрался, поди? Ему много не надо.
- Ну.
Молча покурили, посидели. От окна дуло и Ковалев подложил под спину пальто.
- Выпить хочешь? - спросила вдруг Танька.
- Угу.
Танька слезла с подоконника и растворилась во тьме. Минуту спустя появилась, сунула в руку Ковалеву стакан. Ковалев нюхнул.
- Пей-пей. Это водка.
- Угу. Спасибо.
Ковалев выпил, оставил Таньке. Она проглотила ее как воду, поставила стакан на подоконник.
- А я тебя знаю. Ты на втором курсе учишься, да?
- Угу.
- Н-да… Разговорчивый ты, ничего не скажешь. У вас там, на втором, все такие?
Этажом выше внезапно зазвенела гитара. Противный мужской голос завыл:
- Не бради-ить, не мять в кустах багр-ря-аных лебеды и не искать следа-а-а, со снопом волос твоих овся-аных отоснилась ты мне навсегда!..
- Это Боба, - сказала Танька. - Знаешь Бобу?
- Нет. Он кто?
- Козел.
- А-а…
В голове уже пошумливало, плескались волны и мозги качало килевой качкой.
- Скучно с тобой, - сказала Танька. - Хоть бы анекдот, что ли, рассказал.
- Угу, - согласился Ковалев.
Сверху донеслись яростный мат и треск, будто рвали одежду. Потом - вопль и снова мат.
- Ишь… - начала было Танька, но не договорила: кто-то большой и тяжелый скатился по лестнице. Из тьмы показалась широкая бледная рожа со свернутым набок носом.
- Хто? - заорала рожа страшным голосом. - Хто тут??
- Это мы, Боба, - сказала Танька.
Боба бессмысленно покачался, подумал и вдруг с криком: "А чо ты, мальчик?!" - ринулся наверх.
- Свинья, - сказала Танька. - Вечно он вот так: первым выступит, а потом кричит, что зарежет.
Ковалев кивнул.
Танька вздохнула.
- Ну ладно. Пойду. Знаешь, где моя комната? В конце коридора налево. Так что заходи.
- Угу, - сказал Ковалев.
Когда она ушла, он прижался щекой к оконному стеклу. Отсюда открывался вид на темную дымящуюся помойку. Подслеповато светил одинокий фонарь. В общежитии напротив горели все окна. "Народу-то сколько, - подумал Ковалев. - И всем, наверное, тоскливо и тошно…".
Ему захотелось обнять весь мир, приласкать, успокоить. Но - руки коротки, подумал он.
Наверху Боба опять завыл про любовь. Ковалев сполз с подоконника и отправился гулять по общежитию.