"…А переезжать к тебе примаком мне не позволяет ни честь, ни совесть! Я должен построить дом для нас и наших детей и привести тебя туда! Дай мне время, я уже этим занимаюсь!"
"Какие вы, мужчины, глупые! – говорила она, ероша ему волосы. – Ладно, не хочешь брать меня в жены, не надо! Мне с тобой и так хорошо!"
Они и без того уже считали себя мужем и женой, каковыми и представлялись посторонним людям. Простотой, мужественностью и обходительностью он очаровал ее подруг и завоевал уважение их мужей, и теперь они часто ходили в гости и принимали у себя. Когда он уезжал, она не находила себе места, и лишь крепнущая сотовая связь спасала ее от отчаяния.
Через три месяца он принес тисненый лист бумаги и передал ей со словами: "Наташенька, это мой тебе свадебный подарок!"
Бумага оказалась купчей на участок в двадцать пять соток где-то под Зеленогорском и была оформлена на ее имя. Она ахнула и упала ему на грудь.
Через месяц на участке завертелось строительство, и у них появился повод навещать их будущий дом. Она с волнением разгуливала по растущим внутренностям лабиринта: здесь будет большой зал, здесь совмещенная кухня, там детская, тут ее спальная, рядом его спальная, а дальше его кабинет. Еще был в планах второй этаж с большой солнечной верандой, откуда, возможно, будет виден залив. На участке росли около двадцати вековых елей и сосен. Чем не дворянское гнездо?
"Давай родим кого-нибудь!" – все чаще предлагала она.
"Подожди, моя лапушка, не время еще! Я понимаю – ты можешь меня не послушать и сделать по-своему, по-женски, но поверь мне – еще рано! Я и сам хочу мальчишку, но… рано!"
Летом они были в Подпорожье, где он познакомил ее с родителями и сестрой.
"Наташа, моя жена. Прошу любить и жаловать, как меня самого!" – сказал он, как точку поставил.
Ее приняли с тем же семейным радушием, как это было бы с ним у нее дома. Та же уральская простота и сердечность, та же серебряная, цвета рыбьей чешуи, речная гладь петляет сквозь расступившуюся тайгу. И в этих общих родовых приметах она нашла лишнее подтверждение их взаимной предназначенности, их неизбежного слияния. Восторг и счастье, счастье и восторг – вот то экзальтированное, до подступающих к горлу слез состояние, которое не покидало ее.
Она сразу же подружилась с его сестрой Верой, что была младше ее на четыре года. Вера шутливо требовала от брата не быть жадиной и отпустить, наконец, Наташу от себя, чтобы дать им, девушкам, побыть наедине. И когда им это удавалось, она показывала Наташе город, вспоминая по ее просьбе истории из жизни брата. Оказалось, что его бывшая жена училась в той же школе, что и Вера и, зная ее, она предупреждала брата, что та смазлива и ветрена, но ведь эти мужики пока лоб не расшибут, не успокоятся, говорила она, хмуря чистый, без следов столкновения с жизнью лобик. Наташа обнимала ее и звонко хохотала:
"Какое счастье, что она оказалась смазлива и ветрена!"
Вера была в полном восторге от выбора брата.
"Ты не представляешь, как он тебя любит! Ты счастливая, Наташка!" – сообщила она ей при прощании, блестя глазами и, видимо, мечтая про себя о такой же любви.
Следующий год ничем не отличался от предыдущего, если не считать крепнущего ощущения невозможного счастья. Их любовь, и без того превосходившая все границы разумного, росла вместе с их домом, превращавшегося в монументальное, неприступное и вместе с тем изящное, живописное гнездо, тепло и уют которого должны будут согреть не только их самих, но и их детей, внуков, правнуков и далее в геометрической прогрессии. Он по-прежнему мотался между Подпорожьем и Питером, иногда не появляясь по две недели, и его возвращения выливались в бурный карнавал души и тела. На ее уговоры кого-то нанять, чтобы не мотаться самому, он отвечал, что люди наняты и работают, но есть такие привередливые нюансы, которые он должен проверять сам.
"Вот подожди, лапушка, через годик покончим с экспортом и займемся переработкой!"
Они успели побывать в Первоуральске у ее родителей, на двух испанских курортах, в консерваториях, операх и театрах. Не успели только налюбиться и намиловаться: в середине августа две тысячи второго его нашли на лесной дороге в его потрепанном вездеходе. Выстрелом картечи ему снесло полголовы. Он месяц не дожил до назначенной на сентябрь свадьбы. Ей на работу позвонила его сестра и сквозь плач сообщила, что Володи больше нет. Она помнит лишь звон в ушах и свой гаснущий крик: "Во-ло-дя-я!!", который звериным воплем раздирал на лоскуты перепуганные души присутствующих, пока она сползала в кресле…
Она не верила в его смерть, пока его убитые горем родственники у закрытого гроба не заставили ее в это поверить. И тогда она, не чувствуя ног, подошла и встала рядом – вдовий наряд и черные, пустые глаза. Кажется, его хоронил весь город.
После того, как ее привели в чувство, она затаилась, прислушиваясь, как проникшая внутрь нее невидимая рука ухватила ее внутренности и ждет подходящего момента, чтобы вывернуть ее наизнанку. Десять дней вокруг нее, окаменевшей, хлопотала Мария, не оставляя ни на минуту, проделав с ней путь на похороны и после девятидневных поминок обратно. По возвращении ее сменили подруги, устроив круглосуточное дежурство. На пятнадцатый день вечером Светка, принеся ей в комнату чай, зацепилась ногой за ковер, неловко взмахнула рукой, чашка и блюдце отлетели, грохнулись об стену, и короткий звонкий стон осколков располосовал тишину. Наташа, сидевшая на кровати, вздрогнула, посмотрела на осколки, затем на Светку и вдруг, повалившись на кровать, зарыдала в голос, приговаривая и заикаясь:
"Володенька, Володенька!.."
Через пять минут она, всхлипывая, уснула и спала беспробудно до девяти утра. Утром она начала разговаривать.
Убийцу нашли. Им оказался спившийся мутант из соседней деревни. Всю жизнь он, променяв любовь на водку, незаметно мутировал, пока не обратился в зверя. Он и сам не мог объяснить, почему он это сделал. Защитник настаивал на его праве на самооборону (у этих ублюдков, оказывается, есть права). По его словам потерпевший сжимал правой рукой карабин, а значит, имел намерение его применить. Несмотря на вздорность этого утверждения, убийце дали всего девять лет, вместо того, чтобы растерзать на части тут же в зале суда.
Осенью Наташа продала почти готовый дом, в котором все равно не смогла бы жить. Она последний раз посмотрела на поникшие стены, унылую мокрую крышу и пустые темные окна, которые так и не зажглись. Позвонив его сестре, она велела открыть счет в банке, намереваясь перевести туда деньги.
"Нет! – твердо ответила сестра. – Это ваш с Володей дом. Он любил тебя и считал своей женой. Нет, не возьму!"
Невзирая на уговоры, она стояла на своем. Тогда через его друга, который подхватил здесь дела, она передала половину суммы, а по телефону предупредила, что если Вера деньги не возьмет, она выбросит их в Неву. Кроме того, велела приезжать к ней, когда угодно, как к родной сестре.
Она продолжала тянуть на себе "Юстиниану", являясь тем гвоздем, без которого развалилась бы вся конструкция и, сторонясь шумных, бессмысленных компаний, полюбив одиночество и печаль, тихо прожила следующие два года, оплакивая порушенное счастье.
Через пару месяцев после его смерти она, перебирая и целуя его фотографии, наткнулась на уже известный снимок, где сидит в ресторане за сервированным в ожидании веселого путешествия столом, а над головой ее – улыбающаяся маска шута. Улыбка его в этот раз была безжизненно печальна и, казалось, ничто уже не заставит его улыбаться.
И то сказать – все было слишком хорошо, чтобы хорошо кончиться. Об одном она жалела бесконечно – зачем она его послушалась и не родила!
21
Заснул он счастливый, проснулся торжественный и ликующий: ему назначено, он не отвергнут! Боже мой, какая женщина, какая чудная женщина! Нет, в самом деле, надо быть рефлектирующим педофилом Набокова, чтобы видеть в красивой женщине нечто "плачевное и скучное". Подумать только: Гейзихе, матери Лолиты, выписанной автором с такой унизительно-изящной брезгливостью, было тридцать пять – чуть больше, чем ЕЙ! Что ж, значит, он несовременен даже для Набокова! Ну, и плевать! Слышите вы, любители "клубнички"? Ему плевать на вас и на вашу скотскую породу!
Водрузив ее облик на постамент души, он благоговейно закружил вокруг, и со всех сторон выходило, что лучше ее на свете никого нет и не бывало. Как в ней все слажено и уместно! Вдобавок к физическому совершенству у нее, безусловно, образованная, тонкая и чуткая к жизненным выбоинам душа. Желая распустить тугой узел чувств, он призвал на помощь Эррола Гарнера и заставил его исполнять "Я помню апрель". Примеряя свое зудящее предвкушение к одной из самых роскошных и совершенных записей безграмотного черного гения, он, подпевая и подплясывая, пустился по комнате, чем на несколько минут сократил путь до назначенной встречи, который на тот момент равнялся целым трем часам нетерпения. Дождавшись, когда кода обдаст его весенней свежей радостью, он поспешил на кухню, откуда тянуло плотной смесью табака и кофе.
Его мать, Вера Васильевна, впервые обнаружившаяся, но не последняя фигура в нашем повествовании, сидела за столом, рассеянно роняя пепел в пустую пепельницу. После того как ее любимый муж, а его отец, крепкий на вид шестидесятивосьмилетний мужчина, умер два года назад во сне от остановки сердца, в ней поселились испуг и растерянность. Всю жизнь находясь под защитой его жаркого темперамента, она к моменту описываемых событий едва вставала с колен, поверженная туда его уходом по-английски.
Сын стремительно вошел в кухню, и она подняла на него глаза.
– Мать, сказано же тебе – курить воспрещается! – на ходу извлек он сигарету из ее задумчивых пальцев и, не скрывая приятного возбуждения, добавил: – С добрым утром!