Уолли с трудом поднялся и, пошатываясь, спустился в подвал. Держась за стену, он вышел на улицу перед магазином деликатесов. Уолли пошарил по карманам в поисках двадцати центов, которые дала ему мать, но не нашел их. Тошнота вернулась, ему хотелось сесть где-нибудь и отдохнуть. Он перешел улицу и побрел к парикмахерской.
Мистер Давидо стоял у окна и точил о кремень опасную бритву. Когда он утром увидел Уолли, на него нахлынули воспоминания, и теперь он думал о Винсенте. Водя бритвой по заляпанному мылом куску кремня, он взглянул в окно и увидел тащившегося через улицу Уолли. Штаны у него были все в грязи, рваные, лицо в крови. Уолли приоткрыл дверь, но мистер Давидо сказал резко:
- Убирайся отсюда! Ты пьян!
- Честно - нет, - ответил Уолли. - Ни капли.
- А что ж у тебя вид такой?
- Джимми меня поймал, чуть не убил. Ноги, наверное, сплошь в синяках. - Уолли опустился на стул.
- Да, не повезло тебе.
Мистер Давидо дал ему воды, Уолли с трудом сделал глоток.
- Садись в кресло, Уолли, - предложил парикмахер. - Я тебя побрею, ты отдохнешь, в себя придешь.
Он помог Уолли забраться в кресло и опустил его так, что Уолли почти что лежал. Парикмахер обернул ему лицо горячим полотенцем и стал намыливать его подбородок. Щетина была жесткая - видно, Уолли не брился по крайней мере неделю. Мистер Давидо своими ловкими короткими пальцами втирал и втирал пену.
Посмотрев в зеркало, парикмахер подумал, как изменился Уолли. Он вспомнил былые времена, глаза его снова наполнились тоской, он отвернулся и уставился в окно. Он думал о своем сыне Винсенте. Как было бы замечательно, если бы однажды и Винсент вернулся домой, он бы прижал его к груди, поцеловал…
Уолли тоже думал о былых временах. Он вспомнил, как в субботу вечером, перед тем как выйти из дому, смотрелся в зеркало. Тогда у него были пшеничные усы и зеленая шляпа. Он вспомнил свои роскошные костюмы, белую гвоздику в петлице, дорогие сигары.
Он открыл глаза.
- Знаете, - сказал он, - а здесь теперь все по-другому.
- Да, - ответил парикмахер, не отводя взгляда от окна.
Уолли закрыл глаза.
Мистер Давидо посмотрел на него. Уолли дышал чуть слышно. Губы у него были плотно сжаты, по щекам катились слезы. Парикмахер намылил щеки повыше, и пена смешалась со слезами.
1943
В стол
Пер. Л. Беспалова
Шофер, как мне показалось, прошептал "шалом", но лицо его имело явно славянский склад, и я счел, что ослышался. Он разглядывал меня в зеркале заднего вида с той минуты, как я сел в такси, отчего мне, по правде говоря, время от времени становилось не по себе. Мне сорок семь, я не так давно избавился от излишков веса, однако от подозрительности, должен признаться, не избавился. А все мой американский костюм, так я сначала подумал. Чужака узнают с ходу. Если только таксиста не отрядили следить за мной, но это вряд ли: я сам остановил машину.
На шофере в этот прохладный июньский - градусов десять - день была рубашка с короткими рукавами. Лет тридцати на вид, он выглядел так, словно еда ему не впрок; судя по всему, из разряда смутьянов, лицо, пожалуй, усталое, недурен собой - я успел рассмотреть его получше, - хотя череп чуть плосковатый, точно придавленный тяжелой рукой, чего не могла скрыть даже шапка волос. Лицо его, как я уже сказал, тяготело к славянскому типу: широкие скулы, небольшой, твердо очерченный подбородок, нос при этом довольно длинный, на тонкой волосатой шее выдавался большой кадык; не чистых, судя по всему, кровей. Во всяком случае, из-за "шалома", ну и из-за его испытующих глаз я иначе на него посмотрел. В этот пригожий июньский день он не мог скрыть недовольства - работой, судьбой, внешностью, всем что ни на есть. То ли его точила, то ли он источал грусть, похоже, врожденную, - Б-г весть, чем вызванную; притом ему, похоже, было все равно, какое впечатление он произведет; этим не всякий может, да и хочет пренебречь. Он же представал перед тобой как есть. Не слишком преуспевающий, но, я бы сказал, и не подпольный. За рулем он устроился основательно, правил уверенно, сосредоточенно, даже несколько исступленно. У меня наметанный глаз на детали.
- Израильтянин? - шепотом спросил он.
- Американски, - русского я не знаю, всего несколько формул вежливости.
Он вынул из кармана рубашки тощую пачку сигарет, перекинул руку через сиденье, "Волга", чтобы не столкнуться с грузовиком, шедшим на поворот, вильнула.
- Осторожнее!
Меня швырнуло вбок, извинения не последовало. Я вынул сигарету, но закурить не торопился - болгарские слишком для меня крепкие - и вернул ему пачку. Подумал: не предложить ли в ответ мои американские, получше качеством, но побоялся его обидеть.
- Феликс Левитанский, - сказал он. - Здравствуйте! Я - таксист.
По-английски он говорил с густым, хоть ножом его режь, акцентом, но бегло, что искупало акцент.
- Так вы говорите по-английски? Я заподозрил нечто в этом роде.
- Я - профессиональный переводчик с английского и с французского.
Он передернул плечами.
- Говард Гарвитц. Я в отпуске, пробуду здесь недели три. У меня недавно умерла жена, и я путешествую - это отвлекает.
Голос у меня пресекся, но я овладел собой, сказал, что если мне удастся добыть материал для одной-двух статей - оно бы и вовсе хорошо.
Он приподнял руки над рулем - в знак сочувствия.
- Б-га ради, не отвлекайтесь!
- Горовиц? - спросил он.
Я объяснил, как пишется моя фамилия.
- Откровенно говоря, при поступлении в колледж я взял фамилию Харрис, но недавно вернулся к прежней фамилии. Когда я окончил школу, мой отец переменил мне фамилию с соблюдением всех юридических процедур. Он был врач, человек практичный.
- Вы, по-моему, не похожи на еврея.
- В таком случае, почему вы сказали "шалом"?
- Бывает, вырвется. - Чуть погодя он спросил: - По какой причине?
- По какой причине что?
- Почему вы вернули свою настоящую фамилию?
- Я пережил кризис.
- Экзистенциальный? Экономический?
- По правде говоря, я вернулся к прежней фамилии после смерти жены.
- В чем тут смысл?
- В том, что я стал ближе самому себе.
Шофер ногтем выщелкнул из коробка спичку, закурил.
- Я не могу числить себя евреем полностью, - сказал он, - мой отец, Абрам Исаакович Левитанский, - еврей. Но мать моя не еврейка, и я мог выбирать, какую национальность записать в паспорте, но она настояла, чтобы я записался евреем из уважения к отцу. Так я и сделал.
- Вот это да!
- Отец умер, когда я был ребенком. Меня растили в уважении к еврейскому народу и религии, но я пошел своим путем. Я - атеист. Иначе и быть не могло.
- Вы имеете в виду - в советское время?
Левитанский ничего не ответил, курил, и я устыдился своего вопроса. Смотрел по сторонам: хотел понять, знаю ли, где мы. Он - несколько запоздало - спросил:
- Куда вам?
Еще не переключившись, я сказал, что и сам как еврей не на высоте.
- Мои отец и мать полностью ассимилировались.
- Они сами так решили?
- Конечно, сами.
- А вы не хотите, - спросил он тогда, - посетить синагогу на улице Архипова? Этот опыт будет вам интересен.
- Позже, - сказал я. - А сейчас отвезите-ка меня в Чеховский музей на Садовой-Кудринской.
Шофер вздохнул и, похоже, воспрянул духом.
