* * *
Параска, обессиленная, сунулась на зашитые в мешковину тяжелые упаковки, сердце совсем зашлось и билось часто-часто. Во рту пересохло, в ноги бросилась какая-то нежданная слабость. С той самой минуты, когда муж Антон спрыгнул вниз и двери вагона закрылись, и стало опять темно, время для нее начало то останавливаться, то пятиться в прошлое, и многое из того, что она говорила и делала, улетело бесследно. Она помнила только, как подала свекрови закутанного в одеяло Федька и начала таскать узлы из вагона к тому месту, где их ждали подводы. Возов для всех не хватало, местные ездовые бегали вокруг перегруженных розвальней, просили остановиться, не класть, но возы росли и росли, и наверх громоздились еще старухи и старики с грудными и малыми, тогда возчик бил вожжами по лошади, либо отъезжал, либо спихивал груз.
Пока свекор Иван Богданович караулил багаж в вагоне, Параска кое-как отправила на подводе свекровь с Федьком да еще успела сунуть к ней узел с мукой. Сама побежала за другой поклажей, а когда притащила узлы, подводы с Федьком и свекровью уже не было. Параска взревела было на весь вокзал. Но ее успокоили другие возчики, сказали, что свезут туда же, и вот она оставила узел Авдошке и опять побежала, теперь уже за ящиками и за свекром. Они оба на плечах притащили тяжесть к подводе. Иван Богданович сумел погрузиться с узлом, где была сложена одежда, а тяжелые ящики и Параску никто не взял, и вот она, едва живая, сунулась на эти ящики. "Господи! - мысленно, а может, и вслух, то и дело повторяла она. - Господи, не оставь моего сынка. Господи, Господи, не оставь…"
Когда слабость в ногах и бедрах прошла, а сердце начало тукать ровнее, она взглянула вокруг и удивилась: где она очутилась? Вокруг площади стояли незнакомые деревянные двухэтажные дома с резьбой на крылечках и окнах. На крышах нахлобучены белые снежные шапки. Она догадалась, что где-то близко вокзал, вспомнила поезд и вдруг зарыдала, затряслась, упала на свою тяжкую, лежащую на снегу поклажу… Кто-то осторожно потряс ее за плечо. Она сквозь слезы увидела старичка в заячьей шапке и тулупе. "Ты што, девка? - послышалось ей. - Пошто э-та ревишь-то? Ревела бы дома".
А дальше у нее снова образовался провал в памяти. Мужик в тулупе отвез ее прямиком в тюрьму, которая стояла на берегу реки и называлась Московской. Параска запомнила только высокую стену да широченные ворота, за которыми копошились бабы, детки и старики с ростовского поезда. Параска издали увидела свекровь, сидящую на узлах, но Федька на руках Марфы не было, она забыла и про старика в тулупе, и про поклажу, бросилась на тюремный двор, к свекрови.
Слабость опять начала опускаться в ноги, но Федько спал между двумя мягкими и теплыми узлами. Иван Богданович пробовал рассчитаться с тулупом, которого пропустили прямо в ворота, но старичок ничего не взял, только прибежал опять, когда охранник не стал выпускать его за ворота: "Выручите, пожалуйста!"
Старичка в тулупе выпустили. Ночью в тюремном подвале Параска пришла в себя. Здесь оказалось теплее, хотя на стенах и в желтом свете электрической лампочки поблескивал иней. Так же, как и в вагоне, было тесно от узлов, только теперь не было мужиков, и все люди перемешались: ростовские, киевские, мелитопольские. Плакали дети, кое-какие старики и старухи лежали ничком, прямиком на полу. Правда, пол был все-таки деревянный, и Марфа развязала узел, разостлала два стеганых одеяла. Федька устроили потеплее. Иван Богданович, перелезая через чужую поклажу и перешагивая через людей, направился искать отхожее место… Въяве или в задымленной памяти звучала сердечная песня? Откуда летели к Параске поющие голоса Грицька и Антона?
Пливе човен, води повен,
Тай накрився листом.
Ой, не хвастай, дивчинонько,
Червоним намистом…
Голоса деверя и мужа Антона летели к ней издалека. Плач ребенка оборвал те голоса, но она, в тревоге и в страхе, никак не могла проснуться. Тяжкое забытье и тьма, словно сама смерть, обвалились на нее и поглотили… Изо всех сил старалась Параска встать и бежать к сынку, а ноги были как не ее, никак не слушались, и вот она встала на четвереньки, чтобы ползти, но и руки тоже не слушались. "Господи, Господи…" - опять твердила она во сне и пыталась ползти на сыновий голос.
Пришло утро, людей по пять человек с детьми начали выпускать из подвала, переводили в другое место. В подвальном этаже стало чуть посвободнее. Появились бачки с водой, народ шевелился. Память Параски из течения новых времен вырывала кое-какие картины, выделяла из небытия и кошмаров. Вот после нескольких дней и ночей явился какой-то новый начальник и потребовал: каждый должен написать и сдать ему объяснение, в котором нужно подробно указать социальное положение, когда и за что осужден или арестован. Это, мол, требуется для того, чтобы дело пересмотреть и отпустить ни в чем не виновных. Он сказал это, а сам ушел и ни карандаша, ни бумаги не дал, а что тут поднялось в тюремном подвале! Параска худо помнит… Свекор встрепенулся утренним кочетом. Начал шарить карандаш и счетоводную книгу - запаслив Иван Богданович! Эту чистую книгу успел прихватить на всякий случай.
- Я казав, що нас дарма разкуркулили, - говорил он. - Ни в чем ми не шли против советской власти!
И тут же, мусоля химический карандаш, начал писать заявление.
Через минуту ничего не осталось от той счетоводной книги! За каждый лист совали свекру то последние деньги, то последние сухари, он деньги отталкивал, но вырывал и раздавал листы в чьи-то руки, пока от книги не осталась одна картонка.
Груня Ратько, вся в слезах, отвернулась от Малодубов:
- Хиба мало ми вам добра зробили?
Никто из троих - ни Груня, ни Наталка с Авдошкой не могли осмелиться написать хотя бы одно слово, и свекор Иван Богданович на этой последней оставшейся от книги картонке долго корябал за них объяснительную. Бумаги, собранные в одну кучу и унесенные начальником, канули навсегда. Женщины забыли о них, помнил один Иван Богданович…
После бани, которую спецпереселенцы встретили будто светлое воскресенье, их начали переводить из Московской тюрьмы по разным местам. Малодубы разлучились с Петренками. Груню Ратько с ее дочерьми увозили первыми: девчата рыдали навзрыд, прощались как навсегда. Говорили, что их переводят в Прилуки. Семейства Малодубов и Казанцев перевозили тоже на другой берег, в церковь Андрея Первозванного. Свекровь умудрилась сложить поклажу на одну подводу. Высокий рыжий бородатый мужик, сам, видно, из заключенных, погрузил ящики и узлы, густющим своим басом рыкнул на лошадь. Он провез их по льду реки к паперти одноглавого храма. Перекрестился, Марфа отдала ему сухую, как камень, гулыгу подового хлеба.
- Не откажусь! - поблагодарил возчик, загребая в рукавицу широкую рыжую бородищу. - Поелику слаба плоть человеческая…
Он спрятал ковригу на груди, под грязный ватный пиджак, подпоясанный ремнем, отчего стал еще толще. Огляделся вокруг и помог затащить инструмент на паперть.
Широкий настил из свежих досок тянулся от правого клироса и от левого до самого схода с паперти.
Вначале было хоть и холодно, но совсем просторно. Воздух был чистым, только уже через два дня в храм набилось густо, и люди ночевали впритык. Параска смутно помнила, как носила бачки с кипятком и какое-то картофельное холодное варево. Вскоре открылся тиф… Каждый день кто-нибудь умирал, и покойников выносили из храма на паперть, и тот самый рыжий здоровый возчик складывал мертвых на розвальни, прикрывал сеном и увозил на Горбачевское кладбище.
Приходила женщина в белом халате. Она отбирала тифозных и с тем же рыжим отправляла в больницу. А Иван Богданович все ждал и ждал ответа на свою объяснительную… Однажды, лежа под старым, но теплым кожухом, он тяжело задышал и попросил Параску потрогать голову. Она сдвинула шапку, положила ладонь на его широкую лысину: голова свекра была совсем горячая. Иван Богданович все понял и заплакал: "Не говорите, ради Христа… Не отправляйте в больницу. С вами-то я поправлюсь…"
А эшелоны, видать, все прибывали в Вологду. Параска кормила Федька мучной болтанкой, когда в церковь нахлынуло, сдавило со всех сторон, захлестнуло голодным и злым народом: тут были и мужики, и евреи. Она знала, что из города богатых евреев трогали редко, а по хуторам под горячую руку кое-кого загребли, только им разрешалось увозить сколько хочешь поклажи. Они откупали целиком вагоны, и везли те вагоны почему-то отдельно, с пассажирскими поездами…
Однажды женщина в белом халате остановилась около Ивана Богдановича. Притворяясь здоровым, он бодро вскочил с нар, но она велела ему поднять рубаху. Он попробовал даже отшутиться, тогда она сама задрала подол его клетчатой домотканой рубахи. На белом, втянутом под самые ребра животе не густо, но ярко краснела сыпь… Он заплакал, прощаясь. Свекрови разрешили проводить его до больницы.
Параска плохо запомнила и то утро, когда снова, в который уж раз, волочила тяжелые укладки с инструментом и узлы, как свекровь, оставив ревущего Федька на возу, прибежала ей помогать, и оттого они разругались с ней, разругались впервые за все время Параскиного замужества.
Их перегоняли в Прилуки. Возчик был тот самый, рыжий бородач, который перевозил их из тюрьмы в церковь Андрея Первозванного. Только лошадь и дровни оказались иные. Вожжи он использовал на то, чтобы перевязать воз, и лошадь ему пришлось вести под уздцы.