Мама лежала в третьем корпусе, и из окна палаты всегда могла видеть окна нашей квартиры. Однажды, когда я принес маме передачу - бутылку молока и несколько баранок, она сама вышла в скверик. И спросила озабоченно:
- Где ты бываешь после десяти? Или ты так рано ложишься спать?
Я опустил голову.
- Что с тобой, сын? Ты похудел… Много куришь или плохо питаешься?
Потом мама рассказала мне свой сон. Как будто Шурочку муж прогнал из дома, и она вся в слезах стала проситься к нам. Мать пожалела ее, оставила у себя, а когда Шурочка разделась, чтобы лечь спать, то мама заметила, что вся кожа у гостьи покрыта гнойными прыщами.
Рассказывая, мама внимательно следила за моим лицом, и я невольно покраснел. Неужели она о чем-то догадывается?.. Я знал, что неизбежно наступит день, когда мама обо всем узнает. Но жизнь рассудила иначе - мама так никогда и не узнала правды. Выйдя из больницы, она взяла отпуск без сохранения содержания и уехала к сестре Насте в Киев подлечиться, набраться сил.
А Юрка?.. Он или действительно ничего не замечал, или только делал вид, что не замечает. Во всяком случае, он ни о чем не спрашивал, и я был этому рад, потому что, если б он стал расспрашивать, я бы все равно не смог сказать ему ничего толкового. Многое в наших отношениях казалось мне неожиданно обидным и странным. Когда я приходил, Шурочка никогда не зажигала света. Лицо ее я видел только при лунном свете. Не было у нас ни откровенных разговоров, ни признаний, ни рассказов о себе. Спустя месяц я знал о ней почти столько же, как после первой встречи. И я думал: "Неужели это все? Не может быть". Почему-то во мне жило убеждение, что в любви должно быть еще что-то. Иногда во время работы выпадала свободная минута, я подходил к заграждению, и с вершины элеватора открывались дали: в голубом тумане Увек, мост через Волгу, трубы крекинг-завода. Приходили хорошие спокойные мысли о будущем, словно не было на свете проклятого Гитлера, как будто не было в помине зловещей карты в окне Дома книги. И обязательно в моих планах присутствовала Шурочка.
Но эти свободные минуты выпадали редко. Чаще приходилось работать так, что некогда было утереть пот со лба, а десятник суетился на рабочей площадке и поторапливал простуженным голосом:
- Давай-давай, ребята!
И почти к каждому слову прибавлял мат. Мне такое обращение не нравилось, и я сказал ему об этом. Десятник вытаращил на меня глаза:
- Хоть бы когда обидел?! Всегда по-хорошему…
Между собой мы звали его "Давай-давай" и всерьез на него не обижались.
Это был маленький человечек с узкой суетливой мордочкой, вечно небритый, вечно в одном и том же грязном комбинезоне. "Давай-давай" где-то когда-то учился и недоучился, имел кое-какой опыт, но элеватор, да еще таким, как он выражался, "чумурудным" методом строил впервые. К методу этому он относился подозрительно, и, как я заметил, его все время угнетало одно и то же опасение:
- А вдруг стены пойдут вкось? Как тогда их выправишь?
Действительно, выправить их не представлялось возможным. Пришлось бы ломать рабочую площадку и начинать все сначала.
"Давай-давай" бегал, кричал, ругался, а иногда подсаживался покурить с нами и говорил заискивающим голосом:
- Вы уж, ребятки, старайтесь, чтобы все как полагается. А то ведь в случае чего меня прямо к стенке и поставят…
- А прораб? - возражали мы. - Он в первую очередь отвечает.
- Прораб с высшим образованием, выкрутится как-нибудь, а меня шлепнут.
Но страхи его были напрасны - стены элеватора поднимались строго вертикально, а сам "Давай-давай" погиб весьма нелепо: оступился и загремел вниз с шестого этажа… Мы ходили смотреть - он лежал ничком на сырых осколках кирпича в такой позе, как будто все еще куда-то бежал. Вокруг него белели бумажки, которые он в момент падения держал в руках: какие-то требования, фактуры, расписки, накладные. Пришел прораб, полный самоуверенный мужчина, собрал всю эту чепуху, а нам буркнул сердито:
- Ну, что уставились? Идите на свои места. Я уже позвонил, куда надо. Если нужно - допросят.
Шурочка со мной наедине была одна, на улице - другая, на стройке - опять не такая. В ней все время оставалось что-то отчужденное. Чередование ее влюбленности и холодности я мог еще как-то объяснить, но вместе с тем я догадывался, что ни работа, ни свидания со мной не занимают ее всю. Иногда она называла меня ласковыми именами, которые придумывала в минуты нежности, но ни разу не сказала, что любит меня.
Один раз я купил ей букет роз около консерватории - там всегда сидели старушки с корзинами цветов. Мне хотелось сделать ей приятное, но она неожиданно рассердилась:
- Еще чего не хватало…
- Цветы - разве это плохо? - спросил я.
- А ты кто, чтоб с цветами?
Я не знал, что сказать. И правда: кто я такой?
- Шура, давай хоть раз поговорим серьезно.
Голос мой дрожал от волнения.
- Хочешь ясности? - спросила она насмешливо. - Ну что ж, спрашивай.
- Ты пишешь мужу?
- Нет.
- Но ты любишь его?
- Конечно.
- Зачем же тогда я?
Шурочка задумалась, потом проговорила безразличным голосом:
- Я тебя не привязала. Хочешь - не ходи…
Другой раз, лежа рядом с ней, долго молчал. Она спросила:
- Все обдумываешь? Ну и зря. Все очень просто. Я, знаешь, кто? Брошенная жена - и только. Он написал мне, что больше не вернется. Наверное, у него там другая… Так что можешь считать - его нет. И пусть тебя не мучит совесть.
Проговорила она это насмешливо, с пренебрежением в голосе.
Шурочка постоянно обижала меня своей чрезмерной осторожностью. Ходить у нее в комнате она позволяла, только сняв обувь, и если нечаянно скрипела половица, вздрагивала и раздражалась:
- Что ты топаешь, как медведь?
Когда я появлялся у нее, она каждый раз включала репродуктор на полную мощность, чтоб соседи не слышали нашего шепота. И получалось так, что в самые нежные минуты вдруг раздавался бравурный марш или монотонный голос докладчика.
Однажды я попросил у нее почитать книгу. Она отказала:
- Лучше не надо. Она подписана. Земцов спросит, как она к тебе попала. Что ты ответишь?
Если б она любила меня, откуда бы взялась такая трезвая предусмотрительность?
Меня оскорбляло, что она никогда ничего не спрашивала о моей жизни - видимо, я нисколько не интересовал ее. Ее также нисколько не заботило, во что выльются наши отношения. Случалось, уходя, я давал себе слово никогда больше не бывать у нее, но наступал вечер, и от моей решимости ничего не оставалось.
Как-то ночью она шепнула мне, как бы между прочим:
- Мне кажется, у нас будет ребенок.
- Пусть будет, - сказал я.
Она быстро вскинула глаза, пристально и зло взглянула мне в лицо.
- Ты хочешь?
- Хочу.
- Ну и дурак.
Я подошел к окну, стал смотреть на темную ночную улицу. На душе стало больно и горько.
Она подошла сзади, положила подбородок мне на плечо.
- Обиделся? Не надо.
- Рожать очень больно? - спросил я.
- Чудак ты - спрашиваешь. Я кричала, как сумасшедшая. Но не в этом дело. Рано тебе. Куда тебе о ребенке? Ты сам еще ребенок.
- Мне девятнадцать!..
- Ой, как много!..
Шура скривила губы.
- Между прочим, на вид тебе можно дать не более шестнадцати.
(Дурацкий вид - я и курить начал, чтобы казаться взрослее.)
Так мы постояли молча, потом я сказал:
- Шура, переходи жить ко мне. Должны же мы когда-нибудь устроиться по-человечески.
- А зачем? - неожиданно весело спросила она. - Мне все равно жить недолго.
- Откуда такие мысли? Ты больна чем-нибудь?
- Просто я знаю.
Что она имела в виду? Неужели тоже войну? Была она в этот раз печальна, все о чем-то думала. Прощаясь, шепнула:
- Оказывается, ты ничего.
- Как это понять?
- Я думала, ты маменькин сыночек.
Насчет своей беременности она ошиблась, а может быть, намеренно испытывала меня, но что-то после этого сдвинулось в наших отношениях. Сдвинулось к лучшему, хотя внешне она оставалась прежней - резкой и неласковой.
Тяжелее всего было уходить от нее - в этом заключалось нечто противоестественное. Разве не были мы мужем и женой? Но ни разу она не сказала: "Останься!" Затаив дыхание, стояла в коридорчике, приложив ухо к фанерной двери, прислушиваясь, не идет ли кто по коридору, потом быстро, приоткрыв дверь, кивком головы приказывала: "Иди!"
Один только раз случилось так, что она уснула у меня на руках, и я был счастлив, что могу пробыть у нее до утра. Она лежала на спине, разметавшись от июньской жары, и луна освещала ее лицо, во сне несчастное и доброе. Я тоже уснул и проспал до самого восхода солнца, и увидел то, чего прежде не замечал: под веками закрытых ее глаз намечались мелкие морщинки, и я подумал, что нелегкую жизнь она прожила до того, как сблизилась со мною. Да и возраст - все-таки ей двадцать пять.
Шурочка испуганно открыла глаза.
- Что мы наделали? Как ты теперь уйдешь?
- А может быть, не уходить?
- Нельзя.
И все-таки постепенно Шурочка менялась. Все чаще мы сидели просто так, взявшись за руки, и мне казалось, что в полутьме она что-то печально и упорно обдумывает. И, наконец, в одно из воскресений Шурочка согласилась поехать со мною на Казачий остров. Но и на этот раз не обошлось без конспирации. Во-первых, она потребовала, чтобы мы встретились не на пляже, а именно на безлюдном Казачьем острове. Во-вторых, даже здесь она не решалась показываться вместе со мной. Я должен был перебраться вплавь и дожидаться Шурочку, которая переедет на катере.