* * *
Вадим начал жить той жизнью, о которой мечтал: у него появились работа, дом, где его принимали и постоянно хвалили его жёсткость и деловитость, даже девушка, влюблённая в него.
Мешали только мелочи, чужие глупые рассуждения. Например, заместитель Ильи Михайловича, некий Садовский, маленький, бесцветный человечек, который, оформляя очередную партию детской одежды из Гонконга и обуви из Тайваня (СП занималось чем угодно, хотя и числилось российско-австрийским), нудил:
- Ты должен погибнуть, как и я, любой делец пустит тебя вперёд, чтобы ты протоптал дорожку ему, выложил её своим телом. Как будто самые умные подписывают эти бумаги? Их подписываем мы с тобой, заместители, доверенные своих мэтров. Да, ты тоже будешь когда-нибудь заместителем.
Их дети уже учатся в Европе, они милые, хорошие, нравственные, а ты беден и зол и пачкаешь свою душу. Знаешь, и наш Илья Михайлович мне сказал по секрету, что отправит младшую, Аллу, учиться в Германию через четыре года.
Но Вадим неохотно прислушивался к его словам.
"Если это общество, у которого сила и власть, я должен успеть подняться выше других", - думал он.
Честолюбие вновь сильно проявилось в нем. Ему стало казаться, что его ждёт успех в деловом мире.
"Как же я забыл? Ведь это уже было со мной, я хотел страдать, чтобы понять себя, чтобы добиться успеха, зубрил, корежась от насилия над собой, тексты, сдавал экзамены. А теперь не надо страдать, должно быть другое чувство - уверенности в себе, любви к себе".
Мысль о "другом чувстве" показалась ему верной и современной, она подходила к его нынешнему состоянию, к его дорогой, красивой одежде, пожертвованной в пьяной компании коммерческим директором СП "Факел". И если в другой ситуации, в другое время соответствие или несоответствие мыслей и одежды показалось бы ему смешным и глупым, то теперь это было естественно для его новой жизни.
* * *
Он теперь жил среди людей, пришедших в общество, чтобы приспособиться к его новым законам. В большинстве своём бедные и презирающие свою бедность люди, они стали судорожно натягивать дорогую одежду на свои тела, жадно есть и пить дорогие вина и водки и старались перехитрить и обогнать друг друга, чтобы получить больше денег, и вновь купить ещё более дорогие одежду, дома и машины. Среди них были умные, деловые, редко даже верующие во что-то люди, но они не умели создавать общество, а работали только для себя, своих детей, жён.
Было ощущение, что они вернулись: они были всегда, прятались по отделам институтов, предприятий, были администраторами, спекулянтами, сидели по тёмным углам, проедая наследство, и ждали. Но они были и отражением тех, кто шумно жил в конце 80-х годов, организовывал манифестации и митинги, лгал перед правящими страной, переживавшей в те годы трагедию слов и понятий (надо было заново понимать такие слова, как "народ", "правда", "душа"…)
Люди, пришедшие в 90-е годы, торопливо воплощали желания тех, кто лгал и ёрничал, корча из себя святых всего несколько лет назад.
И вдруг оказалось, что вокруг по-прежнему много лжи, и истина, даже поиск её, желание жить "по совести" - всё это не коснулось людей, которых почему-то называли "новыми".
Понимал ли это Вадим? В сущности, он уже был одним из этих людей. Теперь он жил, как в лихорадке: дела, встречи, документы.
Какие-то тюки они встречали в одесском порту, перехватив груз у конкурирующей фирмы. В плотной черноте ночи больно светили фонари, перекликались грузчики, он боялся упасть в воду, и отчего-то казалось, что он вор, хотя в кармане куртки лежали документы и накладные.
Когда они вернулись в Москву, вновь мысль о "другом чувстве" напомнила о прошлом.
"Если не надо будет страдать, тогда легко станет жить, просто и легко", - думал Вадим.
Но душа его сопротивлялась, и, не понимая, что с ним происходит, он чувствовал себя на пороге нового рабства, которое ему предстояло, и не мог не страдать.
* * *
Лена казалась существом слабым, её вопросительный взгляд заставлял думать о юности, ещё ничего не изведавшей и желающей любить, но можно было заметить её беспощадную усмешку, особенно когда она смотрела на взрослых.
Она осознавала, что в последние годы жизнь её была только собиранием сил для будущих поступков.
Раньше она прекрасно танцевала, и худенькое, нежное тело её отличалось особой грацией. Но в последний год она стыдилась танцевать и показываться окружающим в красивой одежде, стараясь быть незаметной.
Первая влюблённость с поцелуем и детским объятием, замеченная бабушкой (Лену строго наказали), прочно связывалась у неё с грехом и запретом.
Воспитанная бабушкой в любви к дому, уюту, в страхе перед любой "непристойностью" в словах, поступках, образе жизни (оттого надо было постоянно себя контролировать, нельзя было нарушить - и не быть наказанной), Лена более всего боялась греха и много думала об этом.
"Отчего я думаю о дурном? - спрашивала себя Лена. - Отчего всегда думаю, КАКОЙ грех я могла бы совершить?"
Кроме как к тётке, ей не к кому было обратиться с этими "ужасными" вопросами для девочки, не так давно собиравшей открытки с киногероями и актрисами, а теперь критикующей общество.
Тётя Анна громко смеялась, дразнила, отнимала дневник, и приходилось бегать за ней по комнатам, кричать, а потом, упав на диван и прижавшись мокрым от слез и пота лицом к жёсткой ткани, чувствовать большое тело Анны рядом, терпеть её липкую ладонь на своих волосах, прислушиваясь к словам:
- Ты потому думаешь о дурном, что это вовсе и не дурное, надо только испытать, всё испытать.
- Уезжай, уезжай, - шептала она, защищаясь от тёткиной беспощадной иронии.
Но её взросление совпало с резкими изменениями жизни, приведшими всё в движение. Новое, хаотическое время с возможностью жизни не по старым правилам меняло для неё и само понятие греха.
Её тело наполнялось силой, и отрицать жизнь было почти чувственным наслаждением.
"Я всегда могу ЭТО разрушить: их покой, их уют, сейчас я хорошая, добрая, но они должны знать, что я могу быть другой, они ещё не знают, что я уже существую отдельно от них".
* * *
Со времени последнего разговора Ильи Михайловича с Леной прошло больше месяца, но ничего не изменилось в их отношениях, хотя единственной целью его было заставить Лену не отождествлять его с целым поколением, ещё анекдотичнее - с обществом. Она должна уяснить раз и навсегда, что он просто-напросто её отец, любящий и ждущий только дочерней любви.
- С Леной вообще невозможно разговаривать, - раздражённо говорила за завтраком его жена. - На любое замечание - грубость, насмешки, вызов. Откуда такая жестокость?
- Тебе надо приблизить её к себе, просто в ней проснулась маленькая женщина, это надо поощрять, - наставлял Илья Михайлович, допивая утренний кофе. - Она, естественно, начнёт сравнивать себя с тобой, даже соперничать но следить за собой. Всё это так естественно в её возрасте.
- А ты бы поухаживал за ней, как за мной когда-то, - язвительно заметила Елена Леонидовна.
Он смутился. Этот вариант он, к своему стыду, уже пробовал, даже начал опять думать о почти забытой со времён юности стороне жизни - видении всех окружающих предметов возбуждающими, угловатыми. Но, конечно, осталось только любопытство к чужой молодости.
- Что ты говоришь? - с досадой перебил он жену. - Поезжайте в модный магазин, купи девочке наряды, придёт этот Вадим, пусть поболтают.
Денег было достаточно для модного магазина, и они отправились.
Для Лены, как и для любой женщины, даже самой юной, было чудесно бродить среди прозрачных витрин, отделяющих секции, рассматривать импортные вещи, предметы, украшенные цветами, слушать музыку и воображать, что всё это - для неё одной, оттого так ласково улыбаются ей продавщицы, стараются помочь выбрать самое красивое платье. И долгие часы эти были праздником.
Но когда они с матерью уже собирались уходить, она вдруг почувствовала, что за ней следят. И телом своим вспомнила, что следили все эти часы праздника, боясь, чтобы она не украла.
И, остановившись в изумлении, она против желания опять вспомнила - уже ироничные, презрительные взгляды продавцов вслед более бедно одетым покупателям (совсем плохо одетых не пускали), вспомнила оценивающие, бесстыдные взгляды молодых продавцов, только что склонявших головы в полупоклоне. И обыденность, скука этой лжи поразили её.
- Что ты плачешь, Лена, что случилось? - испугано спрашивала Елена Леонидовна.
Но девушка молчала, не в силах остановить слезы.
Мама так встревожилась, что взяла такси, привезла её домой и, уложив на диван, даже чмокнула в щеку.
Лена немного успокоилась.
"Они все лгут и притворяются, все люди, и отец, и мама, им правду думать и говорить страшно, - думала Лена. - И я лгу, как они. Значит, мы уже давно равны".
Она с удивлением чувствовала, что эти мысли приносят облегчение.
В её доме не знали ничего "над собой" - ни Бога, ни святынь, в сущности, здесь не было даже культа родины. И оттого Лена, не вполне осознавая это, хотела быть равной взрослым - в грехе.
Она думала о том, что ей нечего противопоставить этой всеобщей лжи: в её жизни не было сильных чувств, нравственной защиты, а её ирония и безверие делали её ещё более беззащитной.
И ей показалось естественным продолжением лжи то, что они с Вадимом, как всегда, гуляя вечером, оказались в квартире его знакомых - и десятки предметов были свидетелями их близости без любви.