Тогда Бронислава развернулась к зятю основательно.
– Нет, Антон. Ты его с лёту не кори. Он в нашу жизнь сразу-то ведь не войдёт, – сказала Бронислава про Кешу. – Ему обвыкнуть надо. Обвык бы, тогда бы и поглядели… Вот к делу он пристроится – в деле-то себя и покажет. Может, ещё и незаменимый сделается! Что, разве книжного ума у него мало? Вон, как от него отрывки-то книжные во все стороны летят! Прямо от зубов отскакивают.
И получилось это так, будто она оправдывается.
– Сам он – отрывок, – ворчал Антон. – Кешка Город. Прозвище тут ему прилепили. Слыхала?
– Пускай прилепили! А вы его – не трогайте! – вспылила тогда Бронислава, рассердившись окончательно. – За меня бояться вам нечего! Ест он много… Ну и что? Пускай ест. Хоть в три горла! Я не парализованная какая. Не хромая, не горбатая. Зарабатываю ещё! На двух работах. И не трогайте мне его!.. Поглядите на них, забоялись они за меня. Моё дело! Не ваше.
– Ну, Еппония, – выругался Антон. – Пошли, Нин. Нечего без толку воду в ступе толочь.
– Со стола-то приберёшь? – спросила Нина.
Она медлила уходить в свою комнату и всё смотрела на неприбранную кухню, на мать, на вывернутый отцовский полушубок, широко раскинутый крестом по полу – рыжим мехом вверх.
Бронислава ей покивала:
– Иди. Отдыхай. Я сама… Ты только не бойся, Нин! И не осуждай, сразу – никогда никого не осуждай!.. Что ж теперь. Живому – живое.
[[[* * *]]]
Бронислава снова опустилась на колени перед полушубком, выворачивая его, разглядывая свои метки по вороту, по рукавам.
– И когда от них чего было хорошее? От пришлых? – всё не уходила к себе Нина. – Ты про это – думала?.
И вздыхала, стоя над Брониславой:
– Вон, дяденька у Мишани Нечаева – из-за приезжего ведь в тюрьму-то сел. На ровном месте.
– Ну, этому случаю – сто лет в обед. Вспомнила! Тебя тогда и рождённой не было… А зачем же он, Нечай, ему графином по голове стал стучать? Что, раз председатель чужой, приезжий, так и стучи по нему полным графином всяк, кому не лень? – стоя на коленях, всплеснула руками Бронислава. – Сам – сопляк был, десятый класс толком не закончил, а уже – по председателям по партийным графинами колотить наладился… Ладно, пришёл ты в контору – за тёткину золовку заступаться. А графин-то зачем в руки хватать? Что, кулаков у него не было?! У Нечая?.. Ученик, называется. Вот, до сих пор из тюрьмы и не вылазит. То на химии порядок наведёт, то в зоне. Нечай этот. Куролесит по всей стране… Его уж тут и не помнит никто.
– А дядя Стёпа Кормачов? – подсказала Нина. – Он чего доказал? Этому, который приезжал? Который голосовать-то всем велел, чтоб мы по-иностранному жили? "Тут народ, сам веками править не способный", и "о вечно бабьем в русской душе" нам внушал. Со сцены.
– Ну, этого за дело мужики-то избили. Агитатора, – подпарывала Бронислава рукав и сильно щурилась. – Этот – жизнь нам ломать приехал, партию какую-то свою внедрять. А партии – они нам сроду не по нраву… Степана жалко: он – кум наш. Первый, видишь, ударил, как только про "вечно бабье" услыхал. "Вот тебе за вечно бабье!" – крикнул. Остальные только подхватили: "А теперь лови вечно мужичье! Получай!"… А чего делать было, Нин?
Дочь включила настольную лампу и поставила её рядом с полушубком, на пол – чтобы Брониславе стало светлее.
– Хаять-то как всё наше стал! Дохаялся, – продолжала Бронислава рассуждать про агитатора, занимаясь рукавом. – За границей тебе хорошо? Туда езжай и сам за ней живи: не лезь к нам оттудова, не комиссарь тут. Нет, влез, росомаха… Старики говорили: так только в гражданскую они к нам лезли, агитаторы. Тоже про мракобесие дремучее, наше, талдычили. И щас – опять то же самое талдычат, опять лезут. На рожон-то… Мёдом им, что ль, здесь намазано? Правильно Степан его в клубе окоротил: "Тут – мы буесловим! Свои! А ты, чужой, погоди. В свою местность поезжай, там просвещённый запад себе устраивай".
И ещё покивала:
– Этот сам, конечно, нарвался… "Вам без варягов никуда"! Выпросил… А варяги, они кто? Мордва или чуваши?
Нина нахмурилась, припоминая.
– А! Чухонцы, – догадалась она. – Помнишь? Говорили: Эля чухонка тут в ссылке жила… Вот. Они.
– Значит, он за чухонцев, что ль, глотку-то драл? Чтоб они над нами были?… Да ведь Эля-то белобрысая была. И степенная, простая. Статная она… А за которого он глотку драл – у того на плакатике спина корытом, как у беса… Нет, Эля чухонка, она прямая была! И не плохая. На беса-то капли не похожая. Что, разве я Элю не помню?!.
Нина тоже запуталась в разговоре. Но разобралась довольно быстро:
– Это приватизаторы, евреи, про самих себя думают, что они – чухонцы. Над нами, значит… Они ведь в Москве чего устроили! Как только Россию приватизировали, так всех ограбленных под землю загнали. В метро! Сашка Летунов там летом был, говорит: наши-то в Москве – шибко пришибленные. Пообносилися, говорит. В ремках, в старье, сгорбатятся и бегут. Вот их в подземелье и спрятали. Чтоб они приятную картину жизни не портили бы наверху. А сами эти… приватизаторы поверху, нарядные, по Москве разъезжают. В лимузинах разных. В заграничных. И всех так жить учат, чтоб самим ещё больше богатеть. Не иначе.
– Батюшки-светы! Чего ж Москва-то им совсем поддалася? – поразилась Бронислава. – В норах ездит, под землю, гляди-ка, забилася.
– Боится Москва. А то засудят они, не за одно, так за другое. В тюрьме заживо сгноят. Или так всё устроют, что ходу честному человеку не будет. У них никому пощады нету. Сашка всё разузнал.
Женщины посмотрели в угол – туда, где стояла икона Саваофа, одновременно и вопросительно.
– Может, им какое вразумленье придёт? – боязливо предположила Нина.
– Не придёт, – сказала Бронислава, махнув рукой. – Если у них бог другой… У них бог – деньги… У мексиканцев.
– У каких мексиканцев? – удивилась Нина.
– У таких. Которым столицы подчиняются. Мне про них Кеша говорил.
– А разве в Москве – мексиканцы?.. Не мексиканцы они! Евреи там теперь!
– Какая разница? – рассердилась Бронислава. – У кого бог деньги, те там и командуют!.. Ну, нам, в Буяне, ещё жить можно! Мы не подневольные тут.
– Нам – конечно…
[[[* * *]]]
Нина накинула на плечи старую шалёнку, прижалась к тёплому боку печи. Нет, хорошо в доме, позёвывала она. Стены кругом крепкие, подоконники крашеные. Двери – ладно подогнанные. А входная – обитая с двух сторон, дерматином… И чердак тёплый. Отец с Антоном все старые опилки оттуда вычистили в позапрошлом году. Новых, сухих, с лесопилки целых три машины привезли и в полметра засыпали! Оттого воздух в доме держится тёплый и лёгкий – сосновый.
Вот только чужой никчёмный человек лежит за перегородкой, и похрапывает, как у себя дома… Зачем он, залётный, здесь, морщилась Нина. Ни для какого дела не годный…
– Ещё не хватало, чтоб и в Буяне под землю нас загнали! – всё бормотала Бронислава, возмущаясь. – Нет, мы – не крысы, по норам-то сновать.
– А ты бы не храбрилась, – остановила её Нина. – Что, мало народа они после революции под землю засунули, на смерть, в шахты да в рудники? Агитаторы? И теперь засунут…
– Ты погляди, росомаха, с чем он к нам тогда заявился, – качала головой Бронислава, снова вспомнив агитатора. – Оккупант хренов. Хотел, значит, чтоб и тут нас бы поверх земли не осталося, как в Москве!.. "Будет и у вас цивилизованный мир!" Разгрозился. Со слабой-то височной костью… Кость эта самая, височная, у него такая тонкая, Нин, оказалася, как бумажка! Вынули там, на суде, снимок рентгеновский. Затребовали из проявки. А на нём – череп его с костями. И правда, говорят, треснутый как ночной горшок – череп-то… И зачем они, с такими височными костями никудышными, под наши кулаки лезут, Нин? Уж сидели бы, где сидят. По городам. Виски бы себе наращивали. Горе с ними!
Нина только фыркнула:
– Так ему, росомахе-то, что? Череп-то треснутый, говорят, и не его на снимке был. Он этот снимок вроде за триста рублей у доктора купил. Почти что задарма. А наш дядя Стёпа Кормачов за всех, один, в тюрьму ушёл!.. А сам только один раз и стукнул. За "народ, веками править не способный".
– Да нет, говорю же – за "вечно бабье" он агитатора приложил! Я хорошо слушала… Ну, первым, видишь, ударил. И агитаторова родня городского суда запросила. Наш бы суд по-другому рассудил.
– Вот, до суда доводить не надо было. Приехал, да и уехал бы, целёхонький, как завуч! – рассуждала Нина про агитатора и расстраивалась. – И наплевать бы на него. Нет, избили. Да не в потёмках, на дворе, а на виду у всех: на собрании! Нашли, где меры принимать.
– А чтоб не ездили тут, порчу бы не разносили… – ползала Бронислава вокруг полушубка, приставляя к нему школьную старую линейку. – Чтоб другим ездить неповадно было. Это уж – так надо, Нин. Что ж теперь!.. А волю им только один раз дай – всё: их с шеи-то ведь потом не скинешь… Нет, если чужие с хорошими посулами или с взятками заявляются – большая кровь за ними на детей, на внуков потом упадёт! Без большой крови, Нин, уж так и знай, не обойдётся… Напёрсток что-то никак не найду. Обыскалась прям… Она сроду и была везде потом, большая кровь, где пришлых-то впускали. Гражданская война так и получалась. Что в Шерстобитове, что в Ключах… А наши, буянские – нет: не впускали. И старики старые у нас как ведь сроду говорили? "Чужой, хоть и добрый будь человек, а всё лучше – повесить!"… Стычки потом не миновать. Одного чужого впустишь, тыщу своих из-за него похоронишь! Это – с исстари счёт такой идёт. Веками проверено.
– Вот! Ты же и сказала! Сама знаешь, чего из-за них выходит. Из-за чужих… Смертоубийство да тюрьма, – оглянулась Нина на Кешин храп, прерывающийся временами. –