Никита, девочка с ярко-оранжевыми волосами и еще какая-то девица внезапно падают в подлетевшую "Волгу" со ржавчиной на крыльях и вмятиной на водительской двери. Машина визжит колесами и уносится прочь. Все начинают расползаться, и вскоре остаемся только мы с Олей, блонда с удивленным лицом, Красная Майка и Ксюша-именинница, с которой он активно зажимается у фонтана в глубине сквера.
Налетает сырой ветер, хлестанув по лицу мокрым полотенцем. Вниз по Прорезной к Крещатику катятся окурки, летят бумажки из-под шаурмы и дырявые пакеты. Я смотрю в небо и не вижу звезд.
На часах 23.56.
- Я бы еще посидела, - говорит Оля и смотрит на меня с явной надеждой.
Блондинка садится в такси. В ее глазах, как в иллюминаторах, виднеются полбутылки "Закарпатского" и две светлых "Оболони", кружащиеся в сатанинском хороводе посреди разрушенного девичьего сознания.
Красная Майка и Ксюша бредут в сторону Оперного театра; чуваку то и дело приходится волочить свою спутницу, когда она наступает одним кедом на развязавшиеся шнурки другого и норовит уйти в крутое пике. По Владимирской с ревом несется мотоцикл; грохот впитывается в сияющую бледным фонарным светом брусчатку, просочившись в щели между старинными камнями. На Софиевской напоследок вспыхивают яркие рубины светофоров и начинают мигать желтым, будто глаза человека, который уже задремывал, но от чего-то вдруг проснулся. Город вокруг гудит все тише, как огромный засыпающий ящер.
- Я тебя не задерживаю? Просто не хочется домой… - улыбается Оля, сидя почему-то не на скамейке, а на гранитном парапете и пиная лежащий на асфальте каштан. - Если хочешь…
- Да нет, все окей, - машу я рукой. - Пиво еще будешь?
- С удовольствием.
Бегу в ларек. Молодая продавщица с серьгой в носу, увидев меня, тут же тянется за пивом. Падаю рядом с Олей и понимаю, почему она выбрала парапет: за день камень впитал тепло, и теперь, когда ветер несет влагу и прохладу, сидеть на нем приятно, как зимой попасть в троллейбус с подогреваемыми сидушками.
- Ты где живешь? - говорю я, вытащив сигарету.
- На Дорогожичах. Недалеко.
- Ну, если на метро, то, конечно, да… Но оно-то уже тю-тю.
- Да какая разница… - машет она рукой.
Ветер бросает прядь зеленых волос на лицо, девушка убирает их, тянется в карман за сигаретами, достает пустую пачку. Даю ей свою и прикуриваю. Ее глаза блестят дрожащим светом зажигалки.
Говорим о всяком. О музыке. Оля рассказывает, как в журнале вечно режут и сокращают ее статьи. Потом что-то о бывшем парне. У нее немного язык заплетается.
- Где там эта гадость… - шепчет Оля, пытаясь не глядя нащупать бутылку между собой и мной. Скользит рукой по моей ноге, задевает бутылку, опрокидывает, смеется… Ее голос становится вязким и тягучим: - Пожалуй, я немного переоценила свои силы…
- Вызвать тебе такси?
- Давай… Если деньги есть…
- Гривен пять… - отвечаю я, на всякий случай пошарив по карманам, но обнаружив лишь мелочь и пробитый троллейбусный талончик.
- Ну тогда только адская колесница, - усмехается Оля, поднимаясь и забрасывая рюкзак за плечо.
- Это еще что?
- Пойдем покажу. На Львовскую.
Мы бредем обратно на площадь. На сей раз не дворами, а по прямому, как копье, Ярославову Валу, острием впивающемуся прямо в брюхо Львовской. Я в последнее время стал отлично ориентироваться в центре. А Колос стал казаться каким-то незнакомым…
Напитавшийся влагой ветер набухает и расцветает, резкими ударами врезая по лицу, как вращающиеся стеклянные двери. Подгоняемая ветром, мимо проносится грохочущая стая чуваков на скейтах. Они примерно моего возраста, но почему-то кажутся малолетками. За стеклом запертой двери булочной "Ярослава" одинокая припозднившаяся буфетчица пьет кофе, задумчиво глядя на темную улицу. Ее взгляд скользит по нам с Олей.
- Совсем забыла спросить - а где ты живешь?
- На Колосе.
- А где это?
- На Голосеевке.
- Ого! И как же ты туда добираться будешь?
- Да никак… Пойду где-нибудь завалюсь на скамейку. Может, на БЖ…
- Бедолага.
- Да нет. Честно говоря, на скамейке приятней, чем дома.
- Чего так?
Пожимаю плечами и молчу. Значит, ей не рассказывали обо всем, что у меня случилось. Ну и хорошо. Сам-то я точно не стану.
В небе грохает, трещит, и растекается на миг бледно-синее свечение, будто тяжелые стальные облака заискрили, царапая старые крыши, трубы, антенны… Падают, сверкнув в фонарном свете россыпью янтаря, первые капли, взрываются брызгами на карнизах, окнах, листьях… Черным штрихом мелькает вдоль стены спасающийся от стихии кот…
Все как-то слишком остро, четко, резко.
Когда мы добегаем до козырька бывшего Дома одежды, город уже скрывается за грохочущей и шелестящей водой. Сидя под пыльными окнами заброшенного, выпотрошенного универмага, мы похожи на выживших после кораблекрушения, сиротливо прижавшихся к обглоданной волнами скале. На стоянке под Домом художника через дорогу воют сбесившиеся автосигнализации.
- Тут иногда ночью гоняют троллейбусы, - кричит Оля; несмотря на крик, ей приходится наклониться совсем близко ко мне, чтобы слова не растворились в громе, шелесте и вое; чувствую ее теплое дыхание на мокрой коже. - Не знаю, откуда и куда они едут в такое время, но, если успеть тормознуть, за пятерик могут довезти куда надо, без лишних остановок. Они почему-то так разгоняются, что аж искры во все стороны от штанг сыплются…
- Ну им днем погонять негде, вот и куражатся… - отвечаю я, вытащив сигареты. Осталось всего две.
- Это адские колесницы, собирающие по ночам души грешников, - смеется Оля.
Потянувшись за сигаретой, она, вскрикнув, заваливается на меня и не встает, остается лежать на моих коленях, глядя на нервно дрожащие лимонные пятна там, где прячутся в дожде фонари и прерывистые мазки лилового на месте неоновой вывески ломбарда через дорогу. Все остальное трепещет, вздыхает и переливается черно-серым, бешено отплясывая всеми их оттенками. Думаю, сможем ли мы разглядеть мифический троллейбус в столь плотной завесе. Смотрю в темные глаза лежащей на моих коленях девушки и вижу там свое отражение - призрачное, искаженное, утопающее в блеске… И отчаянная, острая, режущая надежда пронзает мысли: вдруг в этом дожде, в этом нереальном, искаженном мире, где абсолютно все возможно, она станет Юлей…
Наклоняюсь, целую ее, повинуясь сиюминутному порыву. Она все смотрит и смотрит на меня, а потом говорит:
- Пожалуй, придется тебя приютить. Скамейки-то все промокли.
Адская колесница приезжает за душами грешников лишь через час, когда мы уже совсем продрогли - дождь такой сильный, что воздух под навесом буквально сочится влагой. Воды так много, будто Днепр, устав терпеть город на своих берегах, разинул пасть и отправил его на дно, щелкнув челюстями с обломками мостов. В троллейбусе, гремящем, грохочущем каждым ржавым болтом и режущем затопленную дорогу, как теплоход "Ракета", орет Гарик Сукачев: "Эй, ямщик, поворррачивай к черррту! Новой дорогой поедем домой!"
Водитель в майке-сеточке, жмущий на педали огромными стопами в шлепанцах с американскими флажками, подвывает и пританцовывает, даже когда я протягиваю ему мокрые деньги. Над его головой судорожно дергается бело-голубой вымпел "Динамо"; расцвеченная неоном вывесок и фонарями тьма за окном, напоминающая внутренности аквариума, то и дело взрывается яркими снопами искр. Мы с Олей молчим, держимся за руки. Я смотрю на нее. Оля смотрит в темноту.
Выходим - будто ныряем в озеро. Даже дышать трудно, настолько влажно.
- Я вон там, в шестнарике живу, - указывает Оля куда-то в темноту.
Вглядываюсь в гремящее месиво, но рассмотреть удается лишь едва заметный прямоугольный контур, будто дождь там слегка плотнее, чем вокруг. Свет редких окон и вовсе не пробивается через осатаневшую воду.
- Высоко?
- Выше только небо и техэтаж, - отвечает, улыбаясь, Оля. - Легко запомнить: на торце, как раз на стене моей квартиры, большая красная надпись: "СЛАВА". Раньше было "СЛАВА ТРУДУ", но сосед снизу утеплился пенопластом, и теперь только "СЛАВА".
- Я запомню.
У самого дома жмется к стене круглосуточный ларек, похожий на смятую и выброшенную с балкона пивную жестянку.
- Давай еще возьмем, - говорит Оля.
- Полегчало?
- Да, чуть промыло голову.
Думаю, помнит ли она про поцелуй. И не пригрезился ли он мне самому. В конце концов, у меня кровь сейчас тоже - хоть в бензобак заливай…
В магазине-жестянке есть что-то вроде предбанника, где на высоком барном стуле сидит, похлебывая пиво из литрушки, мужик с надписью "Охрана" на черной спине и самозабвенно швыряет четвертаки в жерло игрового автомата. Продавец выдает пиво, только когда Оля показывает паспорт. Я мельком замечаю дату рождения - таки да, не тридцать два, а двадцать три. Столько же, сколько я назвал вчера. Что это значит? А хрен его знает…
Мы направляемся к выходу, и я чувствую тень той сложной смеси страха с предвкушением, какую порой ощущаешь перед отъездом на отдых в далекие края. То же я чувствовал тогда, с Юлей, на даче, только гораздо сильнее… Пока лифт, скрипя железными зубами, волочит нас к темному мокрому небу, чувство лишь усиливается. Оля прислоняется к стене, закрыв начало какого-то слова, написанного маркером, и оставив лишь большую букву "Й". Я наклоняюсь к ней, чтобы заглянуть за спину и удовлетворить любопытство, но она перехватывает меня и целует. Лифт, громыхнув, останавливается, и я втыкаю ногу в разъехавшиеся двери, не давая им сомкнуться. Прежде чем поцелуй обрывается, скрипящие створки успевают трижды стукнуть меня по хлюпающей кроссовке.