* * *
Особенно тоскливо было на душе в непроглядные волчьи ночи. Ветер глухо ворочается за стенами избенки - и чудится, что кто-то огромный, косматый ходит под окнами, влазит на крышу, басовито скулит в печную трубу. А то вдруг взметнется на вершины деревьев, загудёт гулко и пронзительно, умчится в черную глубь тайги - и только грозный рокот слабо доносится издалека...
В такие ночи Маркелу не спится. Что-то гнетет его, не дает покоя. Он встает, зажигает коптилку. Трепетный язычок пламени вырывает из тьмы желтый круг, по стенам и низкому потолку тревожно ползают серые тени.
Он достает тетрадку в черном клеенчатом переплете, огрызок карандаша. На бумагу ложатся торопливые, кривые строки:
Земля и небо одеты мглою,
Деревья грозно во тьме шумят.
И духи Бури, зловеще воя,
В безумном гневе тайге грозят.
Швыряя вихри с коварным смехом,
Стихия ломит могучий кедр,
И треск паденья далеким эхом,
Гремя, несется из темных недр...
Да, пока что в природе торжествуют "духи Бури", они железным шквалом обрушиваются на могучую тайгу. И по-разному ведут себя деревья: кланяется, пригибаясь к самой земле, беспомощная тонкая рябина, словно отбиваясь, хлещет вершиной и голыми сучьями красавица береза, нудно скрипит надломленная осина, а мощный кедр, как воин, закованный в медные латы, не клонит гордую голову перед врагом, а лишь мертвый рухнет навстречу буре...
Не терпелось Маркелу, и он как-то сел сочинять воззвание к жителям сел и деревень.
"Товарищи крестьяне! - писал он. - Совместно с рабочими мы скинули с плеч ненавистную власть царя, помещиков и капиталистов. Мировой пожар революции запылал над землей. Но недолго была наша радость. Нам на шею сел иностранный наемник - диктатор Колчак, еще более кровавый и жестокий, чем царь и его свита. И неоткуда нам ждать освобождения - мы должны его добиться своею собственной рукой! Надо браться за оружие, товарищи!!! Тысячи крестьян, рабочих и солдат стонут под игом кровавого диктатора..."
Быстро бегал карандаш, а слова получались какие- то казенные, мертвые...
Почему-то припомнился мужик, который подвез его во время побега из Омска. Его огромный тулуп, в который он по-черепашьи втягивал голову, словно постоянно ждал удара. Дойдут ли до него эти непонятные чужие слова? Смогут ли растревожить сердце и душу, зажечь смертельную ненависть в крови? Нет, безграмотный мужик туго понимает то, что конкретно не связано с его жизнью и трудом. Ему подай факт, который касается его лично, затрагивает интересы, а "мировой пожар революции" для него - пустое понятие.
И Маркел стал писать о тяготах колчаковской солдатчины, которую сам испытал в Омске, о постылой рекрутчине, что чинилась по деревням, о грабеже лошадей и хлеба, о казнях и насилиях - обо всем том, что видел своими глазами, когда после неудачного восстания бродяжил по колчакии.
Увлекшись, просидел всю ночь, а под утро хватился, - почти вся тетрадка в черном переплете была исписана...
Так зародился замысел повести "Последняя спичка", которую Маркелу Рухтину не суждено было закончить...
* * *
Ближе к весне худо стало с продовольствием. Ездить в деревни было опасно, да и не на что брать: деньги поистратились, все, что можно было обменять на хлеб, спустили. Начали в жито подмешивать горклую пихтовую кору, собирали прошлогодние кедровые орехи. Все, кто имел ружья, охотились.
Маркел напросился к Чубыкину поохотиться на косачей. Поехали на дальнюю заимку, верст за двенадцать. Мохнатая лошадка резво трусила по худо накатанной дороге, в такт бегу мотала большой головою, громко фыркала. Кованые полозья саней пели свою бесконечную древнюю песню...
День был чудесный. В просветах между деревьями по-весеннему голубело небо, и на его фоне мохнатые от инея ветви плели причудливые кружева. Был легкий морозец, но солнце делало свое дело: от нагретых сосновых столов тянуло еле уловимым запахом смолы. А еще ударяло в ноздри свежестью сырого снега, терпким ароматом хвои - так пахнет в лесу весна. Иван Савватеевич щурился на солнце, неторопливо посасывал трубку. Дымок приятно щекотал ноздри; в этой родниковой чистоте запах табака, наверное, чувствовался за версту.
Ехали втроем. Лошадью правил тот веселый хохол, которого Маркел при первой встрече принял за партизанского командира. У него из-под лихо сдвинутой белой барашковой папахи выбивался смоляной чуб, ладную фигуру плотно обтягивала серая шинель, и под нею, казалось, тихо позвякивают георгиевские кресты, которые он почти никогда не снимал. Или был слишком тщеславный, или... Кто его знает, чужая душа - потемки. Но одевался всегда с подчеркнутой аккуратностью, в отличие от всех брил бороду и оставлял только черные усики, из-под которых при улыбке ослепляли белизною зубы.
Это был кузнец из деревни Минино Фома Иванович Золоторенко. Пять лет верой и правдой прослужил он царю-батюшке, во время германской войны за беспримерную храбрость, сметливый ум, ловкость и выдержку был награжден всеми четырьмя георгиевскими крестами и произведен в унтер-офицеры. Далеко не всякому солдату мужицкого сословия выпадала такая высокая честь, потому, наверное, он и не расставался теперь с этими царскими крестами, офицерской портупеей, а если б к месту, так и погоны, кажется, нацепил бы.
Что ж, у каждого своя чудинка. Но Фома Золоторенко еще на фронте близко сошелся с большевиками; с подсказками, а больше своим умом дошел, что путь, по которому они идут, - единственно правильный для трудящегося человека. После Октябрьской революции, полный радужных надежд, вернулся он на родину и с неукротимой энергией взялся за строительство новой жизни. В своем селе, затерянном в самой таежной глухомани, Фома Иванович первый во всей волости поднял над крышею избы-сходни красный флаг Советской власти. А после колчаковского переворота он, георгиевский кавалер царской армии, середняк по положению, без лишних раздумий подался в партизаны...
Дорога пошла под уклон, спустилась в согру, густо поросшую темным кустарником. Лошадка наддала ходу, видно, почуяв близкий отдых.
- Штой-то моя трубка сипит... Как бы погода не сломалась, - сказал Чубыкин, снова раскуривая трубку.
- Ага, куржак вон який лохматый - мабуть, к оттепели, - охотно отозвался Золоторенко.
Избушка стояла на лесной поляне, еле видная за сугробами. Перед ней вздымались две огромные заиндевелые березы, похожие издали на одно белое облако.
Задали лошади сено, наскоро перекусили и пошли делать скрадки. Место для охоты на косачей - лучше не придумаешь: поляна переходила в широкую вырубку, поросшую редкими высокими березами, а понизу густо темнел разлапистый ельник. К весне истощается лесной корм, - съедены ягоды калины, шиповника, рябины, - и птицы любят клевать березовые почки. К тому же и ночлег рядом: не надо рыть норки в жестком снегу, - ельник укроет от любой бури и опасности.
На длинных шестах развесили по березам чучела, сшитые Чубыкиным из тряпок, а то и просто вырезанные из кусков торфа. Под елками выкопали ямки-скрадки, замаскировали их хвойным лапником, притрусили снежком. Пройди рядом - не заметишь охотника.
- У мени туточки, як пид персидским шатром, - ночевать можно, - возбужденно гудел откуда-то из-под снега Фома Золоторенко, - вот тилько персидской княжны рядом немае...
- Заткнись ты! - сердито отозвался Чубыкин, - Охотнички, язви вас...
Заметил Маркел, как здесь, в лесу, преобразился вдруг Иван Савватеевич. Каменной строгостью стянуло скуластое лицо, глаза остро заблестели, а неуклюжая походка стала по-звериному легкой и настороженной.
Шло время. У Маркела стали мерзнуть ноги, занемела в напряжении рука - обсыпалась колкими мурашками. Он завозился в своем скрадке, откуда-то слева на него цыкнул невидимый Чубыкин. Раньше он не увлекался серьезно охотой, не понимал людей, которые днями и неделями могли мерзнуть в тайге или сидеть под проливным дождем на озере без особой на то нужды. Другое дело - побродить с ружьишком в свое удовольствие. "Охота - хуже неволи", - говорили эти люди. Маркел глядел на них с сожалением. И сейчас вот начинал досадовать: сколько можно без толку сидеть в этой снежной берлоге? Дураки они, что ли, те косачи?..
Маркела даже в сон потянуло, А когда, очнувшись, он выглянул из скрадка, солнце уже скрылось за деревьями, внизу густела сумеречная синева, лишь вершины заиндевелых берез пылали дивным малиновым пламенем. И в этот миг послышался частый лопот крыльев, стая больших черных птиц опустилась прямо в это пламя, разметав целые снопы светящихся искр. Птицы замерли на сучьях, сторожко оглядываясь по сторонам, а иней малиновыми ручьями, с сухим шелестом стекал вниз и погасал в синеве, словно остывая.
Птицы успокоились, грациозные самцы стали расхаживать по толстым сучьям, подняв лиры-хвосты и поводя крылами; они тихо что-то бормотали, видно, настраиваясь на весеннюю песню. А Маркелу подумалось: нет, не только ради корма поднимаются на березы весенние тетерева. Есть тут какой-то тайный смысл приобщения к красоте, тайный языческий обряд проводов и встреч солнца. "Но ведь в них... надо стрелять!" - эта нелепая мысль поразила, а палец сам взвел курок, черная мушка заплясала перед глазами, клещом впилась в самого красивого и бойкого косача. Вот они - свет и тьма, жизнь и смерть, - все сосредоточилось в этой черной мушке на конце ружейного ствола.
Нервный озноб прошел по спине, вспыхнуло в груди что-то дикое, звериное: убить! Залить кровью малиновое пламя, чтобы черные перья, разорванное мясо и кровь!
В этот миг слева мелькнула тень, грохнули сразу два выстрела, а впереди еще один, и эхо кругло покатилось по вершинам деревьев, и малиновое пламя взорвалось, разлетелось на черные куски, два из которых упали на снег.