Узнав, наконец, голос Моти, Николай сорвался с места ночевки и с похмелья заторкался туда-сюда - заблудился. Фонарь, будто на последних вздохах, еле мерцал и светил неверно и тускло. На зашарпанном, залитом мазутом полу, ровно после кулачной потасовки, в смертной недвижности разбросались тела путейцев. Балалаечник с грифом от разбитой балалайки на груди, словно с покореженным крестом, лежал собранно и покойно, как перед последней дорогой. Сорвав фонарь со столба, Николай метнулся в Мотин угол и, откинув рогожную занавеску, засветил светом. Мотя, завернувшись в свое лоскутное одеяло, забилась в угол и окаменевшими глазами молила о пощаде. Молодой мужик, ошалело мотая смоляными кудрями и всадив обе пятерни в растрепанные лохмы бригадирки, держал, как ему было велено, ее голову. Бородач одной рукой тискал Мотины скулья, второй лез в ее рот, разжимая зубы.
- Лей - не жалей! - осатанело хрипел он.
Третий мужик, уже немолодой, но тоже со звериным желанием в глазах, послушно исполняя приказания бородача, трясущимися руками совался с кружкой, проливая водку на лицо Моти.
У Николая замутился рассудок, и он, боясь потеряться, заорал, сотрясая пустоту пакгауза:
- Зверюги!
Бородач, больше от неожиданности, чем со страха, обернул глиняную рожу и красногубо осклабился. Это было в самый раз - Николай тут же двинул сапогом в рыжую бородищу, и тот одеревенело свалился на пол, без единого звука. Двое путейцев, которые не спали и минуту назад еще давали "советы" по части ласки, подскочили к Николаю на помощь. Но, по слабости своей и напуганности, они ни на что не решились, а лишь перехватив фонарь из его рук, светили ему красным стеклом, как вышло. Пока бородач приходил в себя, Николай поднял с пола четвертную бутыль и хрястнул ею, словно орясиной, по кудлатой голове мужика, который совался с кружкой, и голова неуклюже запрокинулась назад, к спине. И тут же в растарашенные глаза мужика из пролома головы повалила кровь, похожая, от красного света, на топленое молоко. Молодой мужик, тот, который держал голову бригадирки, с оторопью глянул на белую кровь - такую он видел впервые - и, высвободив кулаки из Мотиных косм, загородился ими то ли от удара, то ли от ужаса. Получив свое от Николая, в горячке мужик осилил выбежать из пакгауза, но там, споткнувшись, свалился с полка платформы на рельсы, не подав звука. Николай, то ли пуще пьянея или трезвея, насаживал кулачищами по шее бородача, будто по наковальне. Заметив, однако, что тот не сопротивляется, остепенился, не желая бить лежачего. Попытался вытянуть его за шиворот на середину пакгауза, к столбу, куда путейцы успели повесить фонарь, но не выдержала рубаха - расползлась на лоскутья. Тогда, не чуя чужой боли, он поднял Рыжего за бороду и подвел к столбу. Тот, очухавшись, принял изготовку для ответных ударов. Но опоздал - Николай, изловчившись, непривычным ударом свалил бородача намертво.
- Уби-и-л! - словно юродивый, завопил один из путейцев, напугавшись вконец обозлившегося Николая.
- Вяжи его, а то и нас поколотит! - запаниковали и другие. - Вишь, озверел человек…
И было тошно и паскудно видеть, как от страха сходило с помятых рож мужиков похмелье и, трезвея на самом деле, они решительно намеревались покончить с Николаем - утихомирить или убить его. Один из них уже резал блескучим окоском веревки с пеньковых тюков, чтоб связать его, другие вооружались шпальными костылями, благо они тут же кучей валялись под ногами. Угроза мужиков отрезвила и Николая. Он предусмотрительно взял в руки фонарь, чтоб как-то загородиться светом, и тут же под столбом обнаружил вагонный тормозной башмак. Увесистый, чуть не в две кувалды, он неуклюж для одной руки, но делать было нечего - надо защищаться. Николай, осветив смурные лица мужиков, негромко, но без малейшей робости предупредил:
- Добром говорю: кто шагнет хоть на аршин ко мне, прибью - и мокрости не оставлю.
Путейцы, сжимая костыли в руках, сговорчиво отошли в угол и попросили Николая об одном:
- Уходи от греха!
Николай, не выпуская из рук ни фонаря, ни башмака, прошел к Мотьке-бригадирке. Та, сплевывая сукровицу с губ и стыдливо кутаясь в одеяло, потерянно и обморно глядела на свет фонаря и ничего не видела.
- Собирайся! Пойдем! - решительно скомандовал Николай.
Мотя непонимающе подняла глаза и оставалась сидеть в углу. Рядом лежал с окровавленной головой мужик и храпел в свою волю.
- Живо! - взорвался Николай, торопя Мотю. - Оглохла, что ли? Собирайся, говорю! - вскричал он не своим голосом.
И этот голос показался Моте схожим с тем же голосом, с каким она свыклась в последние недели работы, когда в бригаду поденщиков, незнамо откуда, занесло рыжего бородача. Сильная, она понимала силу и подчинилась теперь уже голосу Николая. Засобиралась, поспешая и неуклюже суетясь и тревожась… Николай не позволил брать с собой никакой ее собственности - ни одеяла, ни куска веретья, которым отгораживалась она от мужичьих глаз, ни даже походного приконченного котелка с запасом каких-то харчей. И остался в ее руках небольшой узелок с исподней переменой да с арбузными семечками.
- И это брось! - настаивал Николай.
- Это - мое, бабье. Тебе не касательно…
Хранился в том узле еще гребешок из белесой кости с узорчатой резьбой по комлю, кисейная косынка синей волны да самое дорогое - берестяная коробочка с завитком белявых волос ребеночка. Родила она мальчика года два назад в свои неполные семнадцать. И она же загубила его, не успев еще дать имени. Одна память о сыне - эта драгоценная коробочка…
- Поспешай, поспешай! - без тревоги, но повелительно торопил Николай Мотю. Сам же сходил за сундучком со своими пожитками и повесил фонарь на столб, под которым, скорчившись и утробно икая, лежал бородач. Когда собралась Мотя, Николай отбросил вагонный башмак в угол и направился с ней вон из пакгауза. Оторопевшим путейцам с усмешливым упреком сказал; кивнув на побитого бородача:
- Воды бы подали.
На путь-дорожку ни Николаю, ни своей бригадирке мужики не нашли, не сказали ни доброго, ни злого слова.
Перейдя нахолодавшие за ночь рельсы, лунно сверкавшие от синих огней стрелок, Николай с Мотей канули в предутреннюю полутьму. Тут же за их спинами пролетели, сойдясь и разойдясь, встречные поезда, и дробный трясучий шум колес отсек их от кошмарной тишины, какую они только что покинули.
18
Версты через две ходу перед ними открылись шири и дали родимой лядовской сторонки. Из-за горизонта, где утренне-сизо щетинился разумеевский лес, глядел рассвет, который сулил хороший день крестьянского лета. Полевой накат в росном лоске привел их к неоглядному массиву спелой ржи. Это были уже не с межевыми отметинами осьминники, а колхозное поле. И Николай немало удивился такому обновлению. Спелая рожь, нестойкая от перегруза, клонилась к ногам и просилась под косу. Стояла предстрадная пора, впереди - горячая работа, совсем не такая, как в шахте или на чугунке - своя, земная, хлебная работа…
- Куда мы идем? - с неожиданной опасливостью спросила Мотя, очнувшись от неизъяснимых наваждений.
- Домой, к людям! - с восторгом откликнулся Николай. Отшагнул с дороги в сторону, к ржаной стене, сапогом привалил хлебный островок к земле, словно холстинку подстелил, и позвал Мотю: - Садись, покурим.
- Да я ж не курю, Коля, - с виноватой усмешкой отказалась Мотя, присаживаясь рядом на приваленную рожь.
- Скажешь, и не пьешь, а?
- И не пью, - не сморгнув, ответила она. - А ежели курю и пью - так это из-под силы. От вашего брата разве отобьешься…
- А у тебя муж был? - с тревожной пытливостью спросил Николай.
- Нет!.. Робеночек был, а мужа не было, - со вздохом призналась Мотя.
- А где же он, робеночек-то, - зачем-то передразнил Николай, налегнув на "о".
- Я погубила его, Коля… - начала было рассказывать она и запнулась, как-то скукожилась и стала маленькой, не похожей на себя. И хотя в глазах было сухо, Николай видел, что Мотя плачет.
Он понимающе умолк, ни о чем более не расспрашивая. Блеклый рассвет уже размазался по влажному небу, и вот-вот грянет день. Полевые птицы, видно, уже с молодняком в стылом воздухе так и сяк нарезали невидимые полетные трассы, настраивались на свою утреннюю игру. Наслаждаясь окрестной прелестью, Николай, пожалуй, впервые с сердечной жалостью подумал о потерянном времени в армии, на шахте и последние, даже считанные дни на железной дороге. Вот - рукой подать - родной дом, милый, любящий и несчастный отец, наконец своя Лядовка с чудаковатым, заторканным и работящим народишком, словно это - богомольный север, а не разбитное примосковье…
- Я дальше не пойду с тобой, Коля, - сказала вдруг Мотя и, подхватив свой узелок, решилась было бежать назад, к проклятущей чугунке.
- Стой, дура! Куда тебя несет? - грубо, но с заботной стойкостью Николай остановил ее.
- Мой пачпорт у станционного начальника остался - с испугом, как бы спохватившись, пожаловалась Мотя.
- На кой ляд он тебе, пачпорт-то?
- А как же? Заарестуют без него. Я же… беспризорка, - опустила глаза Мотя и, прихорашиваясь, заперебирала пуговки на кофте.
- Я тебя в свой паспорт запишу, когда заимею его, - не без смущения, однако с жесткой определенностью сказал Николай. - Женой запишу!
Мотя заморгала сухими глазами и с бабьей доверчивостью проговорила в ответ:
- Пущай бы так, да не пара я тебе, Коля. Моя жизнь к твоей не подойдет.